Михаил Окользин – Цена Прощения (страница 4)
— Жизнь как в армии, — сказал как-то воспитатель, дядька с татуировками на руках, бывший военный. — Только в армии ты знаешь, за что воюешь. А здесь — не знаешь.
Алексей воевал за выживание. Он быстро понял иерархию: старшие — те, кому за шестнадцать, — правят бал. У них лучшие койки, лучшая еда (шмон в столовой — дело святое, старшие забирают добавку у младших), лучшие вещи. Младшие — обслуживающий персонал: чистят обувь старшим, делают уроки, бегают в магазин за сигаретами. У Алексея была фора — он пришел не мальчиком, а уже почти парнем, четырнадцать лет, с опытом жизни на воле, с замашками, которые не спутаешь с детдомовской покорностью.
Первый месяц он молчал. Наблюдал. Запоминал, кто есть кто. Баклан — лидер, но тупой, решает проблемы силой. Юрка Шило — серый кардинал, маленький, юркий, шустрый, умный и злой как собака. Именно Шило дергал за ниточки, именно он решал, кому сегодня не достанется добавка, а кому — по морде. Коля Дронов по кличке Дрон — технарь, умел чинить всё: от замков до радио, на нем держалось хозяйство. И тихий Витька Лаптев — Лапоть, восемнадцать лет, готовящийся к выпуску, ни с кем не друживший, читавший книги в углу и ни во что не вмешивающийся.
— С кем ты, Гром? — спросил Шило однажды в коридоре, перекрыв дорогу.
— С собой, — ответил Алексей.
— С собой в детдоме не выживают. Ты либо с нами, либо против нас.
— А есть третье?
— Нет.
— Тогда я с теми, кто не бьет лежачего.
Шило прищурился. Посмотрел на Алексея долгим взглядом — так смотрят на опасную вещь, которую нельзя трогать руками. И отошел. С этого момента Шило его не трогал, но и не помогал. Алексей оказался в серой зоне — не свой, не чужой, к нему присматривались.
Второй месяц. Знакомство с насилием уже не чужим — своим.
Однажды в спальне, после отбоя, Баклан полез к новенькому — пацану лет двенадцати, который попал в детдом после того, как мать-алкоголичка сожгла квартиру. Баклан не бил — он издевался. Заставлял встать на колени, петь песню, раздеваться. Алексей лежал на своей кровати и смотрел в потолок, где трещина шла от окна к двери, разветвляясь как молния. Он знал, что надо вмешаться. Знал, что если промолчать сегодня, то завтра сделают с ним. Но он молчал. Страх — липкий, холодный, какой бывает только в детдоме — парализовал язык.
Новенький заплакал. Баклан засмеялся. Шило поддакивал. Дрон отвернулся к стене. Лапоть читал книгу — «Три товарища» Ремарка, кажется — и делал вид, что не слышит.
Алексей не выдержал.
— Отвали от него, Баклан, — сказал он тихо.
Тишина. Баклан повернул голову, улыбнулся — улыбка у него была редкая, кривая, открывающая желтые зубы и черные десны.
— Чего сказал, Гром?
— Отвали, говорю. Не видишь, пацан плачет?
— А ты его защитничек? Родителей у него нет. У меня тоже нет. Он никто, как и ты. Как и я.
— Я сказал — отвали.
Баклан встал. Он был выше Алексея на полголовы, шире в плечах. Подошел вплотную, дыша перегаром — пили спирт после ужина, когда воспитатель уснул в своей комнате.
— Ты че, Гром, смерти захотел?
— А ты умеешь убивать? — спросил Алексей, глядя в глаза. — Не просто бить, а убивать? Если умеешь — давай. Мне терять нечего. Мать умерла. Отец сдох. Дом сгорел. Ты — моя последняя проблема.
Баклан замер. Он не ожидал такой отповеди — обычно все молчали, все боялись, все подчинялись. А этот... этот смотрел в глаза и не отводил взгляда. Баклан первым опустил глаза и отошел.
— Ладно, — бросил он. — Развлекайся сам со своим сопляком.
Новенький, звали его Вадик, после этого ходил за Алексеем хвостом. Спал у его кровати на полу, носил ему еду из столовой, называл «брат». Алексей сначала отмахивался, потом привык. Вадик был похож на него самого — худой, испуганный, с глазами, которые видели слишком много и слишком рано.
— Ты меня защитил, — сказал Вадик однажды, когда они сидели на подоконнике и смотрели на дымящийся террикон.
— Я защитил себя, — ответил Алексей. — Если бы я промолчал, завтра Баклан полез бы ко мне.
— Всё равно. Ты — брат.
— Братья в детдоме — это те, кто делит последний кусок хлеба. А у меня нет даже последнего куска.
— Я поделюсь.
— Чем?
Вадик полез под матрас и вытащил засохший кусок пирога — яблочного, с пятнами плесени. Алексей посмотрел на пирог, потом на Вадика, потом взял, отломил половину, съел, не жуя.
— Теперь мы братья, — сказал он. — Пока ты не выкинешь какую-нибудь херню.
Вадик не выкинул. Он выжил. Назло всем.
Алексей в детдоме изменился. Нет, он не стал другим человеком — он стал глубже. Толща жизни, которая давила на него снаружи, спрессовала внутренности в нечто твердое, жесткое, непробиваемое. Он перестал бояться боли — физической, душевной, любой. Он научился терпеть голод — однажды они с Вадиком не ели трое суток, потому что наказание за драку (Алексей разбил нос Шило за то, что тот украл у Вадика ботинки) — сидели в карцере на хлебе и воде. Хлеб был сухой, вода — из-под крана, пахла ржавчиной. Но он выдержал. И Вадик выдержал.
Учеба в поселковой школе была формальностью. Учителя махнули на детдомовцев рукой — всё равно никто из них не поступит, не выбьется, не станет человеком. Алексей учился без троек — от двойки до четверки, как повезет. Математику он ненавидел, физику не понимал, литературу любил — потому что в книгах была другая жизнь, где люди не воровали друг у друга кроссовки, где были мамы и папы, которые не умирали от цирроза, где дома пахли пирогами, а не угольной пылью.
В библиотеке при школе, крошечной комнатушке с запахом старых книг и мышей, он прочитал всё, что можно было прочитать. Сначала — приключения: Дюма, Жюль Верн, Майн Рид. Потом — классику: Толстого, Достоевского, Чехова. Куприна. Особенно Куприна — «Гранатовый браслет» он перечитывал пять раз, потому что не мог понять: как можно любить так, чтобы писать письма, ждать годами, умереть за одно прикосновение пальцев? У Алексея не было такой любви. Была ненависть.
А потом — Шукшин. Василий Макарович Шукшин, которого он открыл для себя в пятнадцать лет. Библиотекарь, старая баба Зина, сунула ему тоненькую книжку с красной обложкой — «Калина красная».
— Почитай, Громов. Я тебя в этой книге вижу.
— Это про что?
— Про жизнь. Про то, как человек из тюрьмы выходит и хочет жить по-человечески.
— Не получится, наверное.
— Почитай — узнаешь.
Алексей прочитал за ночь — лежа под одеялом, светя фонариком, который украл у воспитателя. Потом перечитал утром, потом еще раз через неделю. История Егора Прокудина — вора, который пытался начать новую жизнь в деревне, а его убили свои же, — врезалась в сознание как пуля в стену. Он не знал тогда, что эта книга станет его судьбой. Просто запомнил, запрятал в памяти и носил с собой — сначала в рюкзаке, потом в сердце.
Пятнадцать лет — возраст первого серьезного преступления.
Детдом не мог удержать его. Не потому, что там было плохо — хотя было плохо. Не потому, что били — били уже не били, боялись. А потому, что Алексей понял: детдом — это клетка, пусть и большая, но клетка. А он привык к свободе — пусть даже к той, которая называется «голодная воля, полная риска и опасностей».
Он сбежал в апреле, когда снег сошел, земля обнажилась и запахло свободой. Сбежал не один — с Вадиком и Дроном (технарем, который нашел в детдоме свой маленький рай в паяльнике и микросхемах). Трое пацанов, ни денег, ни планов, ни цели — только вперед, от терриконов к огням Челябинска, который светил на горизонте желтыми прожекторами заводских труб.
Электричка. Контролеры не проверяли — детдомовцев и так видно: одежда мешковатая, рожи худые, взгляды волчьи. В Челябинске вышли на вокзале, сели в трамвай (зайцами), доехали до ЧТЗ — Челябинского тракторного завода, района, который считался в городе самым криминальным. Здесь были свои законы, свои порядки, свои люди.
— Что дальше? — спросил Вадик, глядя по сторонам.
— Дальше — жить, — ответил Алексей. — Не в детдоме. Не в клетке.
Жить на улице оказалось сложнее, чем он думал. Первые три дня они ночевали в подвале недостроенного дома за кинотеатром «Урал». Спали на бетонном полу, греясь друг о друга, как щенки. Еду добывали в мусорных баках у магазинов — кто что найдет: полбуханки хлеба, обрезки колбасы, прокисший кефир. Алексей не брезговал — он помнил, как в детстве ел прокисшие щи, помнил детдомовский голод, помнил карцер на хлебе и воде.
На четвертый день их нашли местные — подростковая банда, промышлявшая мелкими кражами в районе ЧТЗ. Главным был парень по кличке Змей — двадцать лет, сухой как жердь, с глазами цвета болотной воды и привычкой щуриться, как перед выстрелом.
— Вы откуда, щенки? — спросил Змей, перекрывая выход из подвала.
— Из детдома, — ответил Алексей.
— Это видно. А куда?
— В люди.
Змей засмеялся. Смех у него был хриплый, сиплый, как у курильщика с двадцатилетним стажем — хотя ему было всего двадцать.
— В люди? Без денег, без документов, без фарта? Вы даже не знаете, кто вы такие.
— А ты знаешь?
— Я-то знаю. Я — Змей. А вы — никто. Но можете стать кем-то. Если работать будете.
— Кем работать?
— Ворами.
Алексей молчал. Вадик сжался. Дрон напрягся. Алексей посмотрел на Змея, потом на небо — в Челябинске небо было черным даже днем, потому что заводы дышали сажей — и сказал то, что решило его судьбу:
— Хорошо. Показывай.