18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Окользин – Цена Прощения (страница 3)

18

— Умираю, Лёша. Врачи сказали. Сердце. Работа. Пока я работала, не замечала. А теперь — поздно.

Алексей не заплакал. Он дал себе слово, что больше никогда не будет плакать, и он держал это слово даже сейчас, когда у него разрывалось сердце, когда хотелось завыть в голос, как воет собака на привязи.

— Я к тебе приезжать буду, — сказал он.

— Нельзя будет. Лишение прав — это запрет на встречи без разрешения органов опеки.

— Я сбегу.

— Не сбегай. Обещай.

— Не могу.

— Обещай, Лёша.

Он не ответил. Сжал ее руку, положил голову на край кровати и просидел так до вечера, пока медсестра не сказала, что пора уходить. Он уходил последним, обернулся в дверях и запомнил мать — исхудавшую, бледную, с капельницей в вене, которая смотрела на него так, будто прощалась навсегда.

Она не прощалась. Она знала — живые от живых не прощаются, живые просто исчезают.

Отправление в детский дом произошло через две недели.

Алексею дали собрать рюкзак — смену белья, школьные тетради, фотографию родителей (единственную, где отец был трезвый, а мать улыбалась) и книгу. Книгу он выбрал сам — «Преступление и наказание», мамину, которую она читала вслух, когда ему было пять. Он не понимал тогда, о чем эта книга. Но теперь, когда он стоял на перроне железнодорожного вокзала Челябинска, ожидая электричку до поселка Роза (Коркинский район, детский дом № 5), он почувствовал, что начинает понимать.

Детский дом встретил его запахами — казенной еды, дешевого стирального порошка, хлорки и страха. Здание было старым, двухэтажным, из красного кирпича, с облупившейся краской на оконных рамах и колючей проволокой по периметру («чтобы не сбегали», — объяснил вахтер, дед с золотыми зубами). Внутри — длинные коридоры, линолеум, стертый до дыр, кровати впритык, по четыре-пять на комнату, запах мастики и чужого пота.

Директор, Геннадий Сергеевич — полковник в отставке, с выправкой и деревянным голосом — провел краткий инструктаж:

— Порядок в детском доме — военный. Подъем в семь. Отбой в десять. За опоздания — наряд вне очереди. За драки — карцер. За побег — исключение из всех школ страны. Вопросы?

— Когда можно увидеть мать? — спросил Алексей.

— Мать лишена родительских прав. Встречи — по разрешению суда и органов опеки. Ближайшее рассмотрение — через полгода.

— А самому съездить?

— Самому не советую. Нарушение режима — побег. А побег — это тюрьма. Тебе тринадцать, Громов. Срок тебе никто не скостит.

Алексей замолчал. Он понял, что попал в систему, из которой не выбраться, если не научишься правилам. Первые две недели он был «новеньким» — объектом насмешек, проверок на прочность, мелких унижений. У него украли кроссовки — в первый же день. Во второй — порвали фотографию родителей, которую он спрятал под подушку. На третий день его вызвали на «стрелку» в спортзал — четверо парней постарше, пятнадцать-шестнадцать лет, во главе с верзилой по кличке Баклан.

— Ты чё, Гром, мамин сынок? — спросил Баклан, поглаживая биту (деревянную, самодельную, с гвоздями на конце). — Будешь плакать — вылетишь в окно.

Алексей посмотрел на биту. Посмотрел на Баклана. Вспомнил Клыка, вспомнил Уха, вспомнил отца в гробу. Потом улыбнулся — так улыбаются люди, которым больше нечего терять.

— Будешь меня бить, Баклан, — сказал Алексей спокойно, — я не упаду. А потом найду.

— Чего найдешь?

— Твою мать. Расскажу, где ты спишь ночью.

Баклан замер. Остальные замерли. В детском доме никто не говорил про мать — у всех матери были либо пьяницы, либо мертвые, либо лишенные прав. Алексей попал в точку. Баклан опустил биту и сказал:

— Ты псих, Гром.

— Может быть.

— Ладно. Свои не бьют своих.

С этого момента Алексея приняли. Не полюбили — в детдоме не любят, там выживают. Но приняли. Он стал своим, получил койку у окна, научился играть в карты на «интерес» (проигрывал, но учился блефовать), наловчился воровать еду из столовой (не для себя — для слабых, для тех, кого не докармливали). В пятнадцать лет он уже был авторитетом среди младших и на хорошем счету у старших. Директор Геннадий Сергеевич, глядя на его успехи (спорт, школа — внезапно он начал учиться, потому что понял: знания — это сила), сказал однажды:

— Из тебя, Громов, мог бы выйти толк. Если не сядешь.

— Не сяду, — пообещал Алексей.

И тут же сломал обещание. Потому что через месяц после этого разговора он сбежал из детдома — не насовсем, на три дня — чтобы увидеть мать.

Он доехал на электричке до Челябинска, пришел в больницу № 6, но матери там уже не было. Ее выписали. Куда — никто не сказал. Он обзвонил морги (опыт матери-санитарки пригодился), оббежал все знакомые адреса, но Анфиса исчезла. Как в воду канула.

Через три дня его поймали на вокзале — патруль ППС, мальчик выглядел подозрительно — грязный, голодный, босиком (кроссовки украли в электричке). Доставили в детдом, директор орал, грозил карцером, но карцера не дал — пожалел. Или не пожалел, но понял: этого парня наказанием не исправить.

— Громов, — сказал он, когда Алексей сидел в его кабинете, опустив голову. — Ты мне обещал.

— Не нашел мать, — ответил Алексей.

— И не найдешь. Она умерла.

Алексей поднял голову. Посмотрел на директора. В глазах не было ни слез, ни удивления — только черная, пустая яма.

— Когда?

— Месяц назад. Сердце. Я не сказал тебе сразу, думал, ты не сбежишь.

— Врете.

— Зачем мне врать, Громов? Посмотри.

Он протянул бумагу — свидетельство о смерти. Анфиса Петровна Громова, 1960 года рождения, причина смерти — острая сердечная недостаточность. Дата — три недели назад. Алексей смотрел на бумагу и не видел букв. Видел только калину за окном — в детдоме тоже росла калина, посаженная еще при сталинском режиме, красная, горькая, прибитая первыми заморозками.

— Похоронили на Северо-Западном кладбище, — сказал директор. — Рядом с отцом.

— Кто похоронил?

— Я. И социальный работник. Денег не было, гроб простой. Прости.

Алексей не ответил. Встал, вышел из кабинета, спустился в спортзал, взял самодельную биту Баклана (ту самую, с гвоздями) и разнес в щепки тренажер — старый, ржавый, никому не нужный. Потом сел на пол, обхватил колени и просидел так до утра.

Его не наказали. Геннадий Сергеевич понял: наказывать не за что, потому что человек, у которого умерла мать — а умерла она оттого, что работала на трех работах, чтобы прокормить сына, которого потом у нее забрали, — такой человек уже наказан самой жизнью.

Через год Алексей сбежал снова. И больше не вернулся.

Глава 3. Детдом и дно

Поселок Роза встретил его запахом угольной пыли и безнадеги.

Название звучало как издевательство — Роза. Ни роз, ни даже шиповника вокруг. Карьеры, терриконы, серое небо, которое никогда не бывает чистым, потому что Коркинский разрез — самый глубокий в Европе — дышит в это небо своей угольной астмой. Детдом № 5 стоял на отшибе, за поселком, в низине, где по весне вода стояла по колено, а зимой сугробы наметало выше крыши. Кирпичное двухэтажное здание довоенной постройки с толстыми стенами и маленькими окнами — как тюрьма, только решеток нет, потому что некуда сбегать.

Алексей Громов попал сюда четырнадцати лет, после того как мать умерла, а опеку не оформил никто из дальних родственников — их и не было. Отец — сирота, мать — из такой же бедной семьи, где все спились или разъехались. В личном деле Алексея, которое директор Геннадий Сергеевич изучил до дыр, было написано: «отец — инвалид третьей группы, умер от цирроза печени; мать — санитарка, умерла от острой сердечной недостаточности; родственников нет; рекомендовано содержание в детском доме до совершеннолетия».

— Ты хоть не куришь? — спросил директор при заселении.

— Курю, — соврал Алексей. Он не курил, но в детдоме без сигареты ты никто.

— Врешь. Ладно, научят.

Научили. На третий день. Старшие, те самые, что устроили ему проверку боем в спортзале, смяли пачку «Примы», сунули в рот, заставили затянуться. Он закашлялся, задымил глазами, но выкурил до конца, не бросил — это был экзамен. После сигареты — сто грамм спирта, разведенного водой (медицинский, украденный из местного ФАПа). Алексей выпил, не поморщившись.

— Будешь жить, — сказал Баклан, тот самый верзила с битой, оказавшийся на поверку не зверем, а обычным пацаном из неблагополучной семьи, сбитым с толку жизнью.

Комната на четверых. Кровати железные, скрипучие, матрасы с комками ваты вместо пружин. Окна выходят на террикон — черную гору отходов, которая дымилась даже зимой, потому что внутри продолжалось горение. Алексей долго не мог привыкнуть к запаху — серы, гари, чего-то кислого, что въедалось в одежду, в волосы, в легкие. А потом привык. В детдоме привыкаешь ко всему — к побоям, к голоду, к унижениям, к запаху угля.

Режим был жестким. Подъем в семь, зарядка на улице в любую погоду — даже в минус тридцать, даже в метель. Затем завтрак — жидкая каша, чай с горбушкой хлеба и одним куском маргарина на четверых. Уроки в местной школе — при детдоме был свой класс, но учителя приходили из поселка, женщины замученные, с зарплатой в три копейки, которые уже ничего не боялись. После уроков — труд на приусадебном участке (картошка, морковка, свекла — для детдомовской столовой). Вечером — самоподготовка, потом ужин (суп-лапша, макароны по-флотски без флота) и отбой в десять.