18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Окользин – Цена Прощения (страница 1)

18

Михаил Окользин

Цена Прощения

ЧАСТЬ 1. КОРНИ, КОТОРЫХ НЕ БЫЛО

Глава 1. Квартал серых панелей

Окна их квартиры выходили на калину.

Алексей запомнил это на всю жизнь — не потому, что калина была красивой. Ягоды осенью наливались горькой красной тяжестью, ломили ветки к земле, и мать иногда собирала их в кружку, заливала кипятком, поила его, когда он кашлял. Горько. Но не противно. Такой вкус, к которому привыкаешь, как привыкаешь к тому, что отца нет по ночам.

Это был 1989 год. Челябинск, Северо-Запад, квартал серых панельных девятиэтажек, которые строились быстрее, чем в них можно было научиться жить. Квартира номер сорок семь на пятом этаже без лифта — потому что лифты в этом доме ломались чаще, чем заканчивалась у отца зарплата. Две комнаты, кухня с газовой колонкой, которая рычала как раненый зверь, и балкон, выходивший на помойку. Район тогда называли «спальником», но спали в нем плохо. Спали впроброс, внахлест, потому что работали на трех заводах, и у каждого завода была своя ночная смена, и каждый завод выдыхал в небо свою порцию серого дыма.

Мать, Анфиса Громова, работала санитаркой в городской больнице № 6. Работала за копейки, но работала всегда — и в праздники, и в выходные, и когда у самой температура под сорок. Она приходила домой в накрахмаленном халате, пахнущем хлоркой и чужой кровью, варила гречку, кормила Алексея, валилась на диван и засыпала ровно до того момента, пока не раздавался звонок из морга: «Срочный вызов, Анфиса Петровна, труп в ДТП, нужна санитарка».

Алексей научился засыпать один в четыре года.

Отец, Валерий Громов, работал на шахте «Капитальная» в Коркино — сорок минут электричкой, потом автобусом, потом пешком до ствола. Он уходил затемно, возвращался затемно, и в промежутках между «затемно» была только темнота. В девяносто первом, когда Алексею исполнилось два, на шахте случилась авария — обрушение породы, четверо погибло, отец остался жив, но с тех пор ходил с палкой. Правую ногу раздробило. Шахта выплатила три тысячи рублей и отправила на пенсию по инвалидности. Третий группа. Не тот инвалид, которого катают в коляске, а тот, который медленно умирает от водки, потому что не может смотреть на себя в зеркало.

— Кем я стал, Анфиса? — спрашивал он по ночам, когда мать возвращалась после смены. — Кем? Я мужик был. Я уголь давал стране. А теперь...

— Молчи, Валера, — отвечала мать. — Все мужики сейчас так.

Но Алексей слышал. Он лежал в своей комнате — точнее, за ширмой в углу зала — и слышал, как отец плачет. Плачет, потому что не может заплатить за квартиру. Плачет, потому что сосед сверху — бывший зек — приходит и забирает половину пенсии в счет какого-то старого долга. Плачет, потому что сын просит купить велосипед, а во всех карманах — сорок копеек мелочью.

В пять лет Алексей впервые украл.

Не из жадности. Из голода. Мать задержалась на работе — вскрытие затянулось, Анфиса Петровна не могла уйти, пока патологоанатом не закончит. Алексей открыл холодильник. Там была кастрюля с вчерашними щами — прокисшими, покрытыми пленкой жира — и половина буханки хлеба. Хлеб высох, но он съел его, макая в прокисшие щи. Потом пошел в магазин «Продукты» во дворе, сунул в карман куртки пачку печенья «Юбилейное» и вышел, не оглядываясь. Продавщица, тетя Галя, заметила, но не остановила — только покачала головой и сказала себе под нос: «Ох, Громы, Громы...»

Вечером мать узнала. Соседка настучала. Анфиса плакала, шлепала Алексея по попе через раз, потом обняла и заплакала уже всерьез.

— Не воруй, сынок, — сказала она. — Вором быть — хуже смерти.

— А папа говорит, что мы все равно умрем, — ответил Алексей.

Мать замолчала. Долго сидела на табуретке, смотрела в окно, за которым калина чернела голыми ветками в темноте. Потом достала с полки «Войну и мир» — единственную книгу в доме — и начала читать вслух. Алексей не понимал смысла, но засыпал под ее голос. Это был единственный способ уснуть спокойно — когда мать читает про какую-то Наташу и князя Андрея, за окном воет соседская собака, а отец храпит на диване, обняв бутылку.

Школа началась в семь лет.

Первое сентября, линейка, цветы. У Алексея не было цветов. Мать дала ему три рубля, велела купить гвоздики у бабушек у метро, но он забыл — засмотрелся на мальчишку, у которого был настоящий школьный ранец, а не матерчатая сумка, сшитая матерью из старого плаща. Он пошел на линейку с пустыми руками. Учительница, молодая Ирина Сергеевна, спросила:

— А где твои цветы, Громов?

— Забыл, — сказал Алексей.

— Забыл? — Она удивилась. — Как это можно забыть?

Он не ответил. Сел на свое место — третья парта, второй ряд — и уткнулся в букварь. Алфавит он знал, потому что мать показывала буквы на вывесках магазинов. Читать не умел. Совсем. Когда Ирина Сергеевна попросила прочитать слово «мама», он молчал минуту, потом сказал:

— Я не умею.

— Ты не умеешь читать? — Её голос дрогнул. — В первом классе? Громов, ты что, в детский сад не ходил?

— Не ходил, — ответил Алексей. — Мать работала. Я дома сидел.

Учительница вздохнула. Велела остаться после уроков. И оставалась с ним каждый день — с сентября по ноябрь — пока он не научился читать по слогам. Это было унизительно. Дети смеялись. Мальчишки дразнили «Гром-тормоз», девчонки показывали пальцами. Алексей терпел. Он умел терпеть — это он усвоил ещё в три года, когда отец однажды в пьяной ярости запер его в ванной на пять часов.

В девять лет его впервые избили.

Старшеклассники — трое из сто сорок четвертой школы, на два года старше — подкараулили после уроков. Причина была идиотская: «куртка не та». У Алексея была куртка, сшитая матерью из отцовского плаща — серая, мешковатая, с чужого плеча, пахнущая табаком и углем. У «правильных» мальчиков были болоньевые куртки с разноцветными молниями.

— Ты чё, бомж? — спросил главарь, худой парень по кличке Клык. — В такой куртке только в вытрезвителе ходить.

Алексей молчал. Значит, надо бить. Первый удар пришелся в живот — он согнулся, но не упал. Второй — в лицо. Кровь хлынула из разбитой губы, перемешалась со слезами, но он не заплакал. Он запомнил лица. Клыка. Второго, с родимым пятном на щеке. Третьего — в вязаной шапке с помпоном. Запомнил и сказал себе: придет время.

Оно пришло через два месяца.

Алексей выследил Клыка у рынка. Он шел с девчонкой, купил мороженое, смеялся. Алексей подошел сзади, накинул на голову полиэтиленовый пакет (как учил сосед дядя Саша — бывший зек, тот самый, что забирал отцовскую пенсию), врезал по затылку кирпичом, завернутым в тряпку, и убежал. Клык упал. Кровь — снова кровь — но теперь чужая.

Алексей понял две вещи.

Первое: ты либо бьешь первым, либо ты труп.

Второе: больно быть никем. Больно смотреть в зеркало и видеть мальчика в чужой куртке, с разбитой губой, с отцом-алкоголиком, с матерью, которая спит в халате на диване, потому что кровать занял муж с бодуна.

В десять лет он впервые попался на краже.

Магазин «Светофор» — первый дискаунтер в районе, дешевый, с коробками на полу, без витрин. Алексей стащил шоколадку «Аленка» и пачку печенья. Не для себя — для матери. Шел её день рождения, тридцать шестой, а у Алексея не было ни рубля. Он спрятал шоколадку за пазухой, но на выходе охранник — толстый дядька с красным лицом — схватил за шкирку.

— Мать зови, — сказал он.

Мать пришла. Она не плакала. Не ругалась. Пришла, заплатила за шоколадку и печенье — последние деньги, отложенные на коммуналку — и молча повела Алексея домой. Всю дорогу молчали. Дома она села на табуретку, закурила (хотя никогда не курила), выдохнула дым и сказала:

— В инспекцию звонят завтра.

— Мам, я больше не буду.

— Ты уже говорил.

— Правда, мам. Я хотел тебе подарок.

— Я не хочу подарков, которые краденые, — сказала Анфиса и заплакала. — Я хочу, чтоб ты человеком вырос. А ты... — она замялась, подбирая слово, — кем ты вырастешь, Лёша?

Кем вырастешь.

Отец, услышавший разговор из-за ширмы, выполз в зал с бутылкой в руке, мутными глазами посмотрел на сына и сказал то, что Алексей запомнил навсегда:

— Ну и кем ты вырос, сынок? Вором? Как я? Только я уголь воровал с шахты, чтоб вас прокормить. А ты — шоколадку. Мелочь пузатая.

Анфиса тогда впервые ударила мужа. Со всей силы. По лицу. Отец упал, не ожидая, разбил бутылку, порезал руку. Кровь смешалась с водкой на линолеуме — желтом, дешевом, в цветочек.

Алексей стоял в дверях и смотрел.

Он запомнил этот запах — водка, кровь, дешевый линолеум и калина за окном — потому что на следующее утро мать записала его в инспекцию по делам несовершеннолетних.

«Первая судимость», — сказал инспектор, ленивый мужик с усами, нажимающий печать.

«Ещё не судимость, Владимир Иванович, — поправила мать. — Постановка на учет».

«Какая разница, — сказал инспектор. — Все равно дорастет».

Мать тогда обернулась и посмотрела на Алексея так, будто видела в нем что-то, чего не видела раньше. Не страх. Не жалость.

Что-то похожее на прощание.

Глава 2. Школа и первые уроки выживания

У инспектора Владимира Ивановича были усы, пахнущие «Примой» и борщом, и привычка говорить «дорастет» после каждой второй фразы. Алексей ненавидел его с первого визита и на всю жизнь запомнил кабинет — обшарпанные зеленые стены, портрет Ленина в пыльной рамке, запах мастики для пола и казенной тоски. Постановка на учет в инспекции по делам несовершеннолетних в десять лет — это не судимость, это клеймо, которое не смывается, даже если трижды обмылишь его в бане с березовым веником. Учителя узнали. Классная руководительница, Антонина Павловна — женщина с железными зубами и принципами — вызвала мать в школу и сказала при всех: