Михаил Окользин – Рябиновый дождь (страница 4)
Потому что понимать всех — значит не чувствовать ничего своего. Ты растворяешься в чужих болях, чужих проблемах, чужих почерках, чужих оценках, и тебя не остаётся. Ты становишься раствором. Жидкостью. Ничем.
Я достаю телефон. Сообщение от Яны: «Мам, купи хлеб и молоко. И йогурт с черникой, если будет». Смайлик. Целующий. Я смотрю на этот смайлик, и он кажется мне издевательством. Целуют того, кто есть. А меня нет.
Я прячу телефон в карман пальто. Поднимаю воротник. Иду к остановке. Маршрутка через двенадцать минут. Я сажусь у окна. Достаю наушники. Включаю первую попавшуюся музыку. Играет «Сплин», «Выхода нет». Саша Васильев поёт про то, как он искал выход, но его не было. Я слушаю и думаю: «Вот и у меня нет. Вот и я ищу. Вот и я стою у дверей школы, понимаю всех и не чувствую ничего».
Маршрутка везёт меня домой. Мимо серых домов, серых фонарей, серых луж. Я вспоминаю, что завтра четверг. И я обещала себе надеть бирюзовое платье.
Эта мысль — единственное цветное пятно в моём сером дне. Я держусь за неё, как ребёнок держится за угол подушки, когда засыпает. Страшно. Тепло. И немного стыдно.
Зачем? Зачем сорокадвухлетней женщине надевать бирюзовое платье и идти в колледж к дочери? Кому она хочет там понравиться? Себе? Себе — это самое сложное. Понравиться себе труднее, чем мужу, начальнику, родительскому комитету, всему миру вместе взятому. Потому что себя не обманешь.
Дома я кладу хлеб и молоко в холодильник. Йогурт с черникой ставлю на полку Яны. Андрей уже спит. Храпит. Я раздеваюсь в темноте. Ложусь рядом. Закрываю глаза.
Перед сном я снова вижу его. Бирюзовое платье. Оно висит в шкафу и ждёт. Ждёт, когда я перестану быть раствором и снова стану женщиной. Женщиной, которая носит бирюзовое. Женщиной, которая хочет нравиться. Женщиной, которая ещё не всё поняла и не всех простила.
Женщиной, которая жива.
Я засыпаю. Мне снится море. Бирюзовое, как то платье. Я никогда не видела такого моря вживую. Только на картинках. Но во сне оно настоящее. Тёплое. И я вхожу в него по колено, по пояс, по грудь. И вода принимает меня. Не спрашивает, кто я, зачем я, почему я в сером. Просто принимает.
Утром я просыпаюсь. За окном дождь. Но в груди теплится что-то, чего не было вчера. Какой-то крошечный, почти незаметный уголёк.
Сегодня четверг. Сегодня я надену его.
Глава 5. Мальчик в худи с капюшоном
Я надела его.
Утром, когда Андрей ушёл на работу (он хлопнул дверью, не попрощавшись, потому что я снова сварила кофе только себе), я стояла перед зеркалом в прихожей и смотрела на себя. На женщину в бирюзовом. Ткань легла по телу иначе, чем я боялась. Я думала, будет вульгарно, вызывающе, «как попугай». А получилось — странно, но правильно. Платье обняло плечи, обозначило талию (оказывается, она у меня ещё есть, просто пряталась под серыми балахонами), опустилось чуть ниже колена. Цвет оттенял бледность кожи, делал глаза глубже, а волосы — темнее. Я смотрела на себя и не узнавала. Вернее, узнавала, но ту, давнюю, из общаги, с томиком Бродского под мышкой. Ту, которая ещё не была ничьей женой и ничьей матерью. Ту, которая просто была.
Я провела рукой по бедру. Ткань скользнула под пальцами, как вода. Я вспомнила вчерашний сон — бирюзовое море, в которое я входила без страха. Может, сны — это не просто хаос нейронов? Может, это репетиция? Может, мой мозг уже знал, что я надену это платье, и готовил меня к встрече с самой собой?
В подъезде пахло всё тем же: кошками, сыростью, чужим ремонтом. Но сегодня этот запах не душил меня. Сегодня он был просто фоном, как шум дождя за окном. Я спускалась по лестнице (лифт всё ещё не работал, Смирновы сверху продолжали свой тоннель к ядру Земли) и считала ступеньки. Восемнадцать. Девятнадцать. Двадцать. Мои каблуки стучали по бетону. Не как у Галины Петровны — по костям, а иначе. Мягче. Ритмичнее. Как сердце, которое вдруг вспомнило, зачем оно бьётся.
На улице меня встретил октябрь. Мокрый, серый, продувной. Ветер с залива нёс мелкую водяную пыль, которая оседала на лице, на волосах, на бирюзовом платье. Я не стала раскрывать зонт. Пусть. Пусть ткань намокнет. Пусть вода тронет кожу. Мне хотелось чувствовать хоть что-то, кроме усталости и тупого равнодушия. Холод — тоже чувство. Пока ты чувствуешь холод, ты жив.
В маршрутке на меня смотрели. Женщина с сумкой-тележкой покосилась с неодобрением: мол, куда вырядилась, мать, годы-то не те. Молодой парень в наушниках скользнул взглядом и тут же уткнулся в телефон — не заинтересовалась, и слава богу. Кондукторша, тётка моего возраста, с крашеными в рыжий волосами и уставшим лицом, вдруг сказала: «Красивое платье. Сама шила?». Я ответила: «Нет, покупное». Она кивнула: «Вам идёт. Цвет хороший. Редко сейчас такой носят, всё больше чёрное да серое». Я хотела сказать: «Я тоже ношу серое. Двадцать лет ношу». Но не сказала. Просто улыбнулась. И эта улыбка вдруг оказалась настоящей — не дежурной, не родительско-собрательной, а живой. Мышцы лица, отвыкшие от такой работы, заныли.
Колледж, где учится Яна, находился на Петроградской. Старое здание бывшего реального училища, с лепниной на фасаде и вечным сквозняком в коридорах. Внутри пахло мелом, хлоркой и молодостью. Этот запах я знала хорошо — он преследовал меня всю жизнь, сначала как ученицу, потом как студентку, потом как учительницу. Но в колледже он был другим. Более резким. Более дерзким. Здесь не было усталой покорности школы. Здесь кипела жизнь — шумная, безалаберная, эгоистичная, прекрасная в своей незамутнённости.
Я шла по коридору, и на меня оглядывались. Студенты — мальчики и девочки с цветными волосами, пирсингом, рюкзаками, обклеенными стикерами. Они смотрели не на «училку», не на «мать Яны», а просто на женщину в бирюзовом. На женщину, которая почему-то шла по их коридору, и шла так, словно имела на это право. У меня стучало в висках. Я чувствовала себя самозванкой. Я чувствовала себя преступницей. Я чувствовала себя — собой.
Яна ждала меня у дверей аудитории 307. Увидев меня, она замерла. Её глаза расширились. Она открыла рот, закрыла, снова открыла.
— Мама?..
— Я же обещала прийти.
— Ты... ты в этом?..
— В этом. Ты сама просила не в сером балахоне.
— Я просила не в сером балахоне, а не... Мам, ты выглядишь как с обложки журнала «Афиша» за две тысячи пятый год!
— Это комплимент?
— Не знаю. Это странно. Папа видел?
— Папа ушёл на работу, не попрощавшись.
— Понятно. Ладно. Идём. Только... веди себя естественно. Не называй меня Яночкой при всех. И не спрашивай про мальчиков.
Мы зашли в аудиторию. Открытый урок по английскому. Молодая преподавательница, Карина Артуровна (лет двадцать пять, джинсы, кеды, маникюр цвета фуксии), что-то бодро рассказывала про герундий. Студенты сидели кто как: кто-то слушал, кто-то спал, кто-то переписывался в телефоне. Я села на заднюю парту, как примерная ученица. Яна — через два ряда, с подругами.
Я слушала про герундий и думала о том, что английский я знаю плохо. В школе учила немецкий, в институте — церковнославянский и латынь, а английский — так, урывками, по фильмам и песням. Когда-то я мечтала выучить его, чтобы читать Бродского в оригинале (его эссе, его интервью, его американские стихи). Но дальше мечты дело не пошло. Как и со всем остальным. Мечты — это то, что я убрала на антресоли вместе с книгами. Мечты — это то, что пахнет пылью и требует перемотки скотчем.
Урок закончился. Карина Артуровна поблагодарила всех за внимание. Студенты зашумели, задвигали стульями, потянулись к выходу. Яна подошла ко мне.
— Ну как?
— Герундий — сложная тема.
— Я не про герундий, мам. Я про обстановку. Нормально всё?
— Нормально. У вас хорошо. Живо.
— Ага. Живо. Ладно, у меня сейчас окно, потом ещё пара. Ты домой?
Я хотела сказать «да». Но что-то меня держало. Какое-то смутное, неоформленное ощущение, что если я сейчас уйду, то всё закончится. Бирюзовое платье вернётся в шкаф. Уголёк в груди погаснет. И снова начнутся серые дни, серые маршрутки, серые родительские собрания. А я ещё не надышалась. Я ещё не насмотрелась на себя в зеркало витрины, мимо которой шла. Я ещё не всё поняла про это новое, странное, пугающее чувство — чувство себя.
— Я пройдусь по коридору, — сказала я. — Посмотрю ваши стенгазеты. Ты иди, не жди.
— Стенгазеты? — Яна скривилась. — Там только расписание кружков и объявление о наборе в киберспортивную команду.
— Вот и отлично. Иди.
Она пожала плечами и убежала куда-то с подругами. Я осталась одна в коридоре, у стены, под стендом с криво приколотыми фотографиями. Смотрела на лица студентов — смеющиеся, серьёзные, дурашливые. На лица, которые ещё не знали, что такое ипотека, что такое «мы», что такое антресоли с книгами, перемотанными скотчем. Лица, которые верили, что всё впереди.
И вдруг я услышала смех.
Нет, не так. Я услышала СМЕХ. Громкий, свободный, рассыпчатый, как горсть монет, брошенных на мраморный пол. Он летел по коридору, отражаясь от стен, забираясь под своды старого здания, и казалось, что смеётся сам воздух. Я повернула голову.
В конце коридора, у пожарной лестницы, стояли трое. Две девушки и парень. Парень смеялся. Он был в чёрном худи с надвинутым на глаза капюшоном, в драных джинсах и кроссовках, разрисованных маркером. Лица не разглядеть — капюшон, полумрак коридора, — но видно, как он запрокидывает голову назад, как двигается его кадык, как вздрагивают плечи. Он смеялся не над кем-то, не над шуткой, а просто так, словно сама жизнь казалась ему восхитительно смешной. Словно он только что понял что-то важное и это важное оказалось ужасно забавным.