18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Окользин – Рябиновый дождь (страница 2)

18

Вот что такое материнство. Ты думаешь, что обретаешь новую роль. А на самом деле ты просто меняешь одну маску на другую. Сначала ты была «Лёля». Потом «жена Андрея». Теперь «мама Яны». А где-то там, под грудой масок, лежит и задыхается та девятнадцатилетняя дура, которая варила пельмени в алюминиевом ковше и мечтала написать роман.

Свою трешку в ипотеку мы взяли в 2006-м. Новостройка на окраине, бетонная коробка без отделки. Андрей сказал: «Лёль, давай сделаем всё сами. Экономим». И мы делали. Вернее, делал он, а я бегала по строительным рынкам с Яной в слинге. Выбирала обои, плитку, ламинат. Я в этом ничего не понимала и не хотела понимать. Но я делала вид. Потому что «мы» — это команда. А команда не спрашивает, хочет ли игрок выходить на поле.

В тот год я почти перестала писать дневник. Последняя запись от 11 ноября 2006 года: «Устала. Просто устала. Сегодня Андрей сказал, что книги занимают слишком много места и что лучше убрать их на антресоли, потому что шкаф нужен под детские вещи. Я согласилась. Я всегда соглашаюсь. Кто я такая, чтобы спорить? Я же просто жена. Просто мама. Просто Лёля».

Книги я убрала. Все три коробки. Перемотала скотчем, подписала маркером: «Библиотека. Не открывать». И поставила в дальний угол антресолей, за лыжи, на которых мы никогда не катались, и за коробку с ёлочными игрушками, которую до сих пор не разобрали с прошлого года. Я помню, как задвигала последнюю коробку, и мне показалось, что я хороню не книги, а себя. Себя — филолога. Себя — девушку с Бродским под мышкой. Себя — ту, которая хотела в Питер.

Я жила в Питере. Но Питера во мне больше не было.

Андрей этого не замечал. Он приходил с работы, включал телевизор, ел котлеты, хвалил борщ, иногда занимался со мной любовью (всё так же по субботам, после бани), засыпал. Он не был плохим мужем. Он был обычным мужем. И в этом была вся трагедия. Я мечтала о чём-то великом, а получила «обычного». Он мечтал о верной жене, а получил меня — женщину, которая, лёжа ночью рядом с его тёплым, пахнущим пивом и усталостью телом, представляет не его лицо, а строчку из Цветаевой: «Мне нравится, что вы больны не мной».

Когда всё это начало разваливаться? Не в тот день, когда я увидела Никиту. Не в тот день, когда купила бирюзовое платье. А в тот день — обычный, серый, октябрьский, — когда я полезла на антресоли за новогодней гирляндой и случайно наткнулась на коробку с надписью «Библиотека. Не открывать». Я вскрыла её. Достала первый попавшийся том. Это был сборник Бродского, затёртый, с отваливающимся корешком. Я открыла его наугад и прочитала: «Но пока мне рот не забили глиной, из него раздаваться будет лишь благодарность».

И я заплакала. Впервые за много лет. Не из-за стихов. Из-за того, что я забыла, когда в последний раз чувствовала благодарность. Благодарность к себе. Не к мужу, не к дочери, не к судьбе. К себе. За то, что я ещё дышу.

В кухне закипел чайник. Я не пошла его выключать. Пусть орёт. Впервые в жизни мне было плевать.

Глава 3. Хроники стылого подъезда

2025 год. Октябрь. Окраина спального района. Утро.

Я просыпаюсь в шесть сорок три. Знаю точное время, потому что мой внутренний будильник, вмонтированный годами материнства и школьных побудок, не сбивается никогда. Даже в воскресенье. Даже в отпуск. Даже в тот день, когда мне хочется умереть или хотя бы притвориться мёртвой до обеда. Без шести сорока трёх. Как штык.

Но сегодня меня будит не он. Меня будит перфоратор.

Сначала звук пробивается в сон тонкой иглой, потом игла становится сверлом, потом сверло превращается в отбойный молоток, который, кажется, работает прямо у меня в черепной коробке. Я открываю глаза и смотрю в потолок. Жёлтое пятно от протечки. Не карта Австралии, как на Гражданке, а скорее карта Камчатки — вытянутое, с рваными краями, подтекающее по углам ржавчиной. Соседи сверху, Смирновы, делают ремонт третий месяц. Первый месяц они сдирали старую плитку. Второй месяц они штробили стены под проводку. Третий месяц они, кажется, решили проделать тоннель к центру Земли.

Рядом со мной спит Андрей. Развалился звездой, раскинув руки, занимая три четверти кровати. Храпит. Мерно, с присвистом, как старый холодильник, который вот-вот сдохнет, но пока держится из вредности. Я смотрю на его лицо. Ему сорок пять. Под левым глазом набряк мешок усталости, на висках седина, которую он принципиально не закрашивает («я же мужик, Лёль, а не педик какой-нибудь»). Его рот приоткрыт, и из него пахнет вчерашним пивом и чем-то застоявшимся, кисловатым.

Я отворачиваюсь к стене.

Перфоратор снова взвывает. На этот раз совсем рядом, кажется, прямо над моей головой. Я представляю, как сверло проходит сквозь плиту перекрытия, сквозь натяжной потолок, который мы ставили три года назад (в кредит, между прочим), и вонзается прямо в мою подушку. Представляю, как из дыры сыплется бетонная крошка, штукатурка, чьи-то окурки (Смирновы курят на балконе и бросают бычки в щели, я знаю), и всё это падает мне на лицо, в волосы, в рот. И почему-то эта картина вызывает у меня не ужас, а странное, почти неприличное облегчение.

Если сейчас на меня рухнет потолок, я не пойду на работу.

Эта мысль проносится в голове быстрее, чем я успеваю её испугаться. Я лежу и перебираю её, как чётки. Не пойду на работу. Не надо вставать. Не надо варить кофе. Не надо делать вид, что у меня всё хорошо. Не надо улыбаться завучу Галине Петровне, у которой из-за климакса усы пробиваются заметнее, чем у моего мужа. Не надо объяснять девятиклассникам, чем Онегин отличается от Печорина (они не хотят знать, им плевать, они смотрят в телефоны и ждут, когда закончится урок). Не надо.

Перфоратор замолкает. Тишина. Теперь слышно, как Андрей причмокивает во сне и как на кухне капает кран. Кап-кап-кап. Мы вызывали сантехника дважды. Он сказал — прокладка. Поменял прокладку. Кран капает дальше. Я думаю, что наш брак похож на этот кран. Прокладку меняют, а вода всё равно уходит. Кап-кап-кап. Год за годом. День за днём. Кап.

Я сажусь на кровати и опускаю босые ноги на холодный ламинат. Пол ледяной. В коридоре тянет сквозняком из-под входной двери — уплотнитель рассохся, а заменить руки не доходят. Вернее, руки доходят, но не до того. До всего остального доходят. До работы. До готовки. До стирки. До проверки тетрадей. До родительского чата. До уплотнителя — никогда. Уплотнитель — это символ. Символ всего, до чего у меня не доходят руки.

Я шлёпаю в ванную. По пути заглядываю в комнату Яны. Дверь приоткрыта. Дочь спит, свернувшись калачиком под серым пледом, и из-под одеяла торчит только макушка с выкрашенными в розовый прядями. Рядом с подушкой — телефон на зарядке, мигает зелёным огоньком. Яна легла вчера в третьем часу. Смотрела какой-то сериал про корейских школьников, которые влюбляются в вампиров. Или вампиров, которые притворяются школьниками. Я не вникала. Я смотрела на неё из дверного проёма и думала: «Вот человек, которого я родила в муках, вырастила, выкормила, и теперь этот человек смотрит сериалы про корейских вампиров и считает меня динозавром».

Динозавр. Так меня назвал один ученик в прошлом году. Не в лицо, конечно. В лицо они теперь не грубят, они умные, интернет их научил пассивной агрессии раньше, чем таблице умножения. Он написал в общем чате класса: «Наша русичка — динозавр. У неё помада как у моей бабки в девяностых». Я увидела случайно, когда проверяла телефон у одного хулигана. Не стала поднимать шум. Просто запомнила. Просто добавила в копилку. У меня их много, таких копилок. Копилка «дурацкая помада». Копилка «имя Лёля». Копилка «книги на антресолях». Копилка «кофе, который я варю только себе, потому что Андрей пьёт растворимый и считает, что зерновой — это выпендрёж». Копилка «жизнь, которую я не прожила».

В ванной я включаю свет. Зеркало. Старое, с потёками амальгамы по краям, купленное на «Авито» за триста рублей, потому что Андрей сказал: «Зачем тебе новое, ты что, в него влюбляться собралась?». Я смотрю на себя.

Мне сорок два. Под глазами — тени, которые не скрывает даже тональник за полторы тысячи (брала тайком, сказала, что по акции за триста). Носогубные складки. Не глубокие, но уже заметные, особенно при утреннем свете. Шея. Раньше я не замечала шею. Теперь замечаю. Кожа на ней стала тоньше, дряблее, как бумага, которую слишком долго мяли в руках. Я провожу по шее пальцами. Холодные. Всегда холодные, даже летом. Андрей говорит: «Ты как лягушка». Раньше это звучало смешно. Теперь — как приговор.

Я чищу зубы. Смотрю в зеркало и вижу женщину, которая чистит зубы. Просто женщину. Не жену. Не мать. Не учительницу. Просто самку человека, достигшую середины жизни и обнаружившую, что середина — это не пик, а плато. Ровное, плоское, бесконечное плато, на котором ты идёшь и идёшь, а горизонт не приближается. И ты понимаешь: ты не идёшь к чему-то. Ты просто переставляешь ноги, чтобы не упасть.

Я сплёвываю пасту в раковину. Смываю. Вытираю рот полотенцем. Открываю кран с холодной водой и долго, с каким-то мазохистским наслаждением, держу руки под ледяной струёй. Кожа краснеет. Пальцы немеют. Но мне нравится. Мне нравится чувствовать хоть что-то, даже холод.

В кухне я включаю чайник. Достаю турку. Варю кофе. Себе. Только себе. Андрей проснётся через полчаса, заварит себе растворимый «Якобс» (три ложки на кружку, чтобы «крепко и по-мужски»), даже не взглянет в мою сторону. Или взглянет и скажет: «Опять свою бурду варишь? Деньги девать некуда?». Я уже знаю этот диалог наизусть. Я могла бы играть его во сне.