18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Окользин – Рябиновый дождь (страница 1)

18

Михаил Окользин

Рябиновый дождь

Глава 1. Капля йода в стакане воды

1998 год. Общежитие педагогического института. Октябрь.

Знаете, за что я ненавижу слово «тогда»? За то, что оно всегда врёт. «Тогда» — это гладкая фотография в альбоме, с которой аккуратно срезали мятые углы и чьи-то пьяные слёзы. «Тогда» не пахнет. А я помню запах. Помню, как пахло в тот вечер, когда я впервые увидела Андрея.

В общаге на Парковой воняло тушёной капустой, сыростью и почему-то жжёным сахаром — девчонки с третьего этажа пекли «Муравейник» на чьей-то свадьбе. Я стояла у плиты в общем коридоре и варила пельмени. Не «варила» в смысле «готовила ужин», а в смысле — кипятила воду в мятом алюминиевом ковше, потому что кастрюли у меня тогда не водилось. Мне было девятнадцать. Я была худая, угловатая, с вечно красными от чтения глазами и с томом Бродского под мышкой. Я считала, что если я не стану великим филологом, то жизнь можно смело спускать в унитаз.

Он вошёл в коридор, и от него пахнуло морозом и дешёвым одеколоном «Шипр». Андрей тогда был не «менеджером по продажам», а просто Дроном — так его звали друзья за привычку влетать в любую дверь, как дротик в мишень. На нём был малиновый пиджак — жуткий, синтетический, сверкающий, как язык пьяного дракона. Сейчас я бы скривилась. А тогда у меня ёкнуло сердце. Понимаете, девятнадцатилетняя девочка, выросшая на Чехове и Цветаевой, не может устоять перед мужчиной, который смотрит на неё как на восьмое чудо света, даже если этот мужчина похож на сбежавшего со съёмок клипа группы «Руки Вверх».

— Слышь, Лёль, — сказал он, облокотившись о косяк. (Он сразу назвал меня Лёлей, хотя я Елена. Елена Дмитриевна. Но «Лёля» из его рта звучало как обещание приключения). — У тебя пожрать есть? А то мы с пацанами поспорили, что ты самая красивая на потоке, и я выиграл. Награда нужна.

Я засмеялась. Не потому что было смешно, а потому что он смотрел на меня, и на его щеке под левым глазом дергалась маленькая жилка. Он волновался. Матерый коммерсант в малиновом пиджаке волновался перед тощей студенткой с пельменями в ковше.

— У меня четыре пельменя, — сказала я. — Эконом-вариант. Стипендия через неделю.

— Тащи все четыре. У меня как раз четыре рубля.

Мы сидели на подоконнике в конце коридора, ели пельмени прямо из ковша одной вилкой на двоих, и он рассказывал, как будет богатым. Не «хочет стать», а именно «будет». Эта его уверенность была такой плотной, что ею можно было накрыться вместо одеяла.

— Лёль, мы горы свернём, — говорил он с набитым ртом, размахивая вилкой. — Ты будешь ходить в платьях, а не в этом свитере с катышками. У нас будет своя квартира. С балконом. И ты там будешь курить свои тонкие сигареты и читать своего Бро… Бурдюка…

— Бродского, — поправила я, и мне совсем не хотелось его поправлять. Мне хотелось прижаться к его плечу, пахнущему «Шипром», и слушать, слушать, слушать его косноязычные, прекрасные в своей искренности планы.

За окном шёл первый снег. Мокрый, октябрьский, обречённый растаять к утру. Но тогда, на подоконнике, он казался мне вечным. Знаком того, что жизнь наконец-то началась, а не просто длилась. Я ткнула пальцем в запотевшее стекло и нарисовала букву «А». Андрей подрисовал «Л». Получилось «АЛ». Андрей и Лёля.

Потом он пошёл курить на лестницу, а я осталась смотреть на эти две буквы, подтекающие влагой. Надо мной, на третьем этаже, кто-то включил магнитофон. Заиграла «Белая стрекоза любви» Найка Борзова. Я тогда не знала, что эта песня станет гимном моего первого замужества. Я просто слушала и верила, что теперь всё будет хорошо.

Теперь всё будет хорошо.

Какая же это страшная, опасная фраза. Всё хорошее с ней уже произошло. Прямо сейчас, в этом коридоре. А дальше — двадцать лет текста, в котором слова «Андрей» и «Лёля» будут стоять рядом, но означать уже совсем не «вместе», а «рядом».

Я дописывала эти строки вчера ночью и вдруг полезла в антресоли. Нашла тот самый дневник в клеёнчатой коричневой обложке. 1999 год. Запись от 12 марта: «А. сказал, что пора съезжаться. Его комната в коммуналке на Гражданке. Там воняет кошками, но есть отдельный вход. Я спросила: а как же институт? Он сказал: Лёль, ну какой институт, нам семью строить надо. Я согласилась. Кажется, я идиотка. Но счастливая идиотка».

Я закрыла дневник и прижала его к груди. От обложки пахло пылью и почему-то йодом. Капля йода в стакане воды. Мы пили такую воду в общаге, когда болели. Андрей тогда простудился, и я поила его йодом с молоком. Он морщился, но пил. Потому что я просила. Потому что я тогда ещё просила, а не приказывала. И он хотел слушаться.

Вот что такое «тогда». Это капля йода. Вроде лекарство, а на деле — горькая до слёз вода, которая почему-то до сих пор пахнет счастьем.

«Я хочу написать роман. Хочу в Питер. Хочу влюбляться в текст, а не в стирку».

Эту строчку я нашла через пять страниц. И перечитала её трижды. А потом захлопнула обложку и положила дневник обратно в коробку с новогодними игрушками. Потому что сегодня — 2025 год, октябрь, и за окном снова мокрый снег, но на подоконнике пусто, и я не помню, когда в последний раз рисовала на стекле чьи-то инициалы.

Впрочем, это уже совсем другая история. История о том, что случилось со мной сорок два года спустя.

Глава 2. Когда мы стали «мы»

2002–2005 годы. Съёмная двушка, потом своя однушка, потом ипотечная трешка. Хронология исчезновения.

Свадьбу играли в феврале. Февраль в Питере — это не месяц, это диагноз. Серое небо висит так низко, что хочется пригибать голову, заходя в трамвай. Снег идёт не сверху вниз, а горизонтально, словно город засунули в стиральную машину и забыли выключить режим полоскания. Но мне было всё равно. Я выходила замуж.

Платье мне одолжила двоюродная сестра из Гатчины. Оно было на два размера больше и пахло нафталином, но когда я посмотрела на себя в мутное зеркало ДК «Выборгский» (расписывались именно там, потому что дешево и без очереди), я увидела принцессу. Нет, не так. Я увидела женщину, у которой наконец-то есть место. Моё место. Рядом с Андреем. В его малиновом пиджаке, который к тому времени сменился на чёрный кожан (тоже жуткий, если честно, но тогда мне казалось, что это высшая степень мужественности).

Гостей было двадцать человек. Пили шампанское «Советское» из пластиковых стаканчиков, закусывали бутербродами с докторской колбасой. Мама Андрея, Нина Петровна, всё поджимала губы и шептала сыну: «Ну куда ты такую? Она же кость широкая, рожать тяжело будет». Я слышала. Андрей слышал, что я слышала. Он взял меня за руку и громко, на весь зал, сказал: «Мать, отстань. Лёля — это лучшее, что со мной случилось. Если ещё раз вякнешь, мы вообще к вам на воскресные обеды ездить не будем».

Я тогда чуть не расплакалась от благодарности. Понимаете? От благодарности, а не от любви. Уже тогда, в день свадьбы, была эта трещинка, которую мы замазали кремом от торта и заглушили звоном гранёных стаканов. Любовь — это когда ты не считаешь, кто за кого заступился. А я считала. Я запомнила этот его жест как подвиг. А подвиг в браке — это всегда симптом. Нормальная жизнь не состоит из подвигов, она состоит из утреннего кофе, который варят молча и без героизма.

Первые два года мы снимали двушку на Гражданке. Не ту комнату с кошками, а уже отдельную квартиру. Правда, хозяева были странные: они оставили в шкафу свои старые пальто и строго-настрого запретили их трогать. Окна выходили на помойку. По утрам, часов в шесть, приезжал мусоровоз и выл так, что зубы сводило. Я просыпалась, Андрей спал как убитый (он всегда умел спать при любом шуме, это особый мужской талант), а я лежала и смотрела в потолок, на котором расползалось жёлтое пятно от протечки, похожее на карту Австралии.

Вот так и жили, — записала я в дневнике 15 апреля 2003 года. — У нас есть карта Австралии на потолке и чужие пальто в шкафу. У нас есть чайник, который мы купили в складчину, и одеяло, под которым мы занимаемся любовью по субботам, потому что в будни Андрей устаёт. У нас есть «мы». Но почему-то меня тошнит от слова «мы». Может, я просто стерва?

Я не стерва. Я просто филолог. А филологи знают: местоимение «мы» — самое опасное в языке. Оно не имеет рода. Оно не имеет лица. Оно пожирает личные местоимения, как удав кроликов. Сначала исчезает «я». Потом исчезает «ты». Остаётся амёба — «мы». Вот и вся эволюция.

2003 год, сентябрь. Я узнала, что беременна. Сделала тест в туалете универмага «Гостиный двор», потому что боялась покупать его в аптеке рядом с домом — вдруг соседи увидят, доложат свекрови. Две полоски. Розовые, жирные, как две линии горизонта. Я вышла из кабинки, и мир изменился. Не в смысле «я стала матерью и воспарила», а в смысле — я вдруг поняла, что теперь моё тело принадлежит не мне. Мой кофе принадлежит не мне. Мои планы — не мне.

Андрей обрадовался. Нет, не так. Он воспрял. Он бегал по квартире, кричал: «У меня будет сын!», хотя мы ещё не знали, кто там внутри. Он тут же позвонил маме, потом друзьям, потом зачем-то своему начальнику. Он чувствовал себя творцом. Я чувствовала себя сосудом. В этом была вся разница между нами в те годы.

Яна родилась в мае 2004-го. Роды были тяжёлые, восемнадцать часов. Я лежала в палате, вся в проводах и трубках, и думала только об одном: «Откройте окно. Дайте воздуха. Я задыхаюсь не от схваток, я задыхаюсь от того, что меня больше нет». А потом мне вынесли её — красный, сморщенный комочек в белом одеяльце, — и я вдруг поняла, что «я» вернулось. Но вернулось в другом качестве. Теперь «я» означало «мама Яны». Это было новое исчезновение, замаскированное под появление.