18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Окользин – Надя (страница 3)

18

Сахара в доме не было уже месяц.

Она допила чай, сполоснула кружку ледяной водой и подошла к окну. За окном был октябрь. Серое небо, серые бараки, черный террикон вдалеке. У ларька, который уже неделю как не работал, сидели на корточках трое мужиков. Курили одну сигарету на троих, передавая по кругу. Лица у них были землистые, небритые, одинаковые. Надя знала их всех — дядя Коля с третьего участка, Леха-слесарь, Серега по кличке Костыль. Раньше они работали в шахте, теперь сидели у ларька и ждали неизвестно чего.

Она отвернулась от окна и пошла в чулан. Там, в ворохе старого тряпья, лежали ее сокровища. Платье с драконами — она больше не смотрела на него, просто знала, что оно там, и от этого было немного легче. Жестяная банка с сушеной мятой. Огрызок карандаша и тетрадка в клеточку, в которую она записывала расходы. И книга.

Книгу она нашла прошлой весной на помойке за клубом. Кто-то выбросил целый ящик книг — старых, с пожелтевшими страницами и библиотечными штампами. Надя перерыла ящик и выбрала одну, самую толстую. «Три мушкетера». На обложке — три фигуры в плащах и шпагах, на заднем плане — Париж, город, которого она никогда не увидит.

Она читала эту книгу уже пятый раз. Медленно, по слогам — читать ее научил еще отец, но практики было мало, и некоторые слова давались с трудом. Но ей нравилось. Нравилось представлять, что она не в Шахте-12, а где-то там, во Франции, среди королей, гвардейцев и прекрасных дам. Что у нее есть шпага, и она может защитить себя. Что ее ждут приключения.

Сегодня она читать не стала. Вместо этого достала тетрадку и карандаш, открыла на чистой странице и написала:

«Октябрь. Угля нет. Гречки осталось на дне. Мать не ночевала дома. Холодно».

Подумала и добавила:

«Я не сдохну».

Это было ее заклинание. Она писала его каждый раз, когда становилось особенно тошно. Не «я выживу», не «я справлюсь», а именно так, по-материному, грубо и честно. Это слово связывало ее с реальностью лучше любых красивых фраз.

Она спрятала тетрадку обратно в тряпье и вышла из чулана. Пора было идти за углем.

Террикон начинался сразу за поселком. Огромная черная гора из пустой породы, которую десятилетиями поднимали из шахты и ссыпали в одно место. Гора дышала. В прямом смысле — внутри террикона шли химические процессы, порода тлела, и из трещин в земле поднимался едкий дымок, пахнущий серой и гарью. Местные говорили: «Террикон живой». Надя верила. Она чувствовала это живое дыхание каждый раз, когда подходила близко.

У подножия горы уже копошились люди. В основном женщины и дети — мужики либо погибли в шахте, либо пили, либо уехали на заработки в город. Кто-то ковырял породу лопатой, кто-то собирал руками, складывая куски угля в ведра, мешки, старые сумки. Уголь был плохой, с примесями, горел быстро и давал мало тепла, но другого не было.

Надя нашла свободное место и принялась за работу. Она знала, где искать — вон там, у старого оползня, порода была помягче, и уголь попадался чаще. Она опустилась на корточки и начала перебирать камни руками. Холодные, острые, они царапали пальцы, забивались под ногти, но она не обращала внимания. У нее была цель — набрать ведро до темноты.

Рядом копалась соседка, тетя Зина с пятого барака. У нее было трое детей и муж-инвалид, оставшийся без ног после аварии в лаве. Тетя Зина работала молча, с каким-то остервенением, и Надя старалась не смотреть в ее сторону. Слишком страшно было видеть в этом лице свое возможное будущее.

— Надька, — вдруг окликнула ее тетя Зина. — Мать-то где твоя?

— На рынке, — коротко ответила Надя, не оборачиваясь.

— Ага, на рынке, — хмыкнула соседка. — Ты это, заходи вечером, если что. Картохи вареной дам. Мне вчера с огорода последнюю принесли, мелкую, но есть можно.

Надя кивнула, не поднимая головы. От жалости в голосе тети Зины ей стало тошно. Жалость была хуже голода. Голод можно терпеть, к нему привыкаешь, как к холоду. А жалость — она разъедает изнутри, напоминает, что ты слабая, что ты жертва, что без чужих подачек не протянешь.

Она набрала полведра, когда начало темнеть. Уголь был мелкий, крошка вперемешку с пылью, но на одну растопку хватит. Завтра придется идти снова.

Дома было тихо и холодно. Мать не вернулась. Надя растопила печь, с наслаждением глядя, как занимается огонь, как дрожит и пляшет пламя на черных камнях. Она сидела перед открытой дверцей, протянув к огню озябшие руки, и думала.

Она думала о том, что где-то есть другая жизнь. Не здесь, не в этом поселке, не в этом холоде и голоде. Где-то есть города, в которых горит свет, работают магазины, люди ходят в кино и едят мороженое. Где-то есть море — она видела его только на картинках, синее, с белыми барашками волн. Где-то есть отец — не этот, погибший в забое, а другой, тот, который жив и скоро вернется.

Она знала, что это неправда. Но эта неправда помогала ей дышать.

Через час пришла мать. Она ввалилась в дом, принеся с собой запах перегара, дешевых духов и еще чего-то — резкого, мужского. За ней, пригнувшись в дверном проеме, вошел мужик. Не из местных — Надя знала в лицо всех в поселке. Этот был чужой: лет сорока, с одутловатым лицом и маленькими, заплывшими глазками. Одет в кожаную куртку, из-под которой виднелась водолазка с высоким горлом.

— О, хозяйка, — сказал он, увидев Надю у печки. — А я смотрю, огонек горит. Хорошо.

Надя ничего не ответила. Она молча встала, взяла кружку с недопитым чаем и ушла в чулан. Заперла дверь на щеколду, которую сама прикрутила прошлой зимой.

Из-за фанерной перегородки доносились голоса, звон стаканов, смех матери — неестественный, громкий, какой-то стеклянный. Потом все стихло.

Надя сидела в темноте, закутавшись в отцовский ватник, и слушала тишину. Она достала платье с драконами, расправила на коленях. Дракон скалился в лунном свете, падающем из маленького окошка под потолком.

— Я не сдохну, — прошептала она ему. — Слышишь? Я не сдохну.

Дракон молчал. Но ей казалось, что он смотрит на нее с пониманием.

Она заснула прямо так, сидя, привалившись к стене. И ей приснилось море. Синее, с белыми барашками волн. И кто-то звал ее по имени, издалека, но она не могла разобрать, кто.

На следующий день она пошла на террикон снова. И через день. И через неделю. Жизнь продолжалась, потому что не продолжаться она не могла.

В то утро, когда ей исполнилось четырнадцать, она проснулась, посмотрела в потолок и сказала вслух:

— Еще один год.

И пошла за углем.

Вечером мать, по случаю дня рождения, принесла торт. Настоящий, магазинный, в картонной коробке с нарисованными розами. Вафельный, с жирным кремом и шоколадной крошкой по бокам.

— Ешь, дочка, — сказала она, и в голосе ее на секунду промелькнуло что-то человеческое. — Растешь.

Надя ела торт медленно, отламывая маленькие кусочки, чтобы растянуть удовольствие. Крем был приторно-сладким, вафли хрустели на зубах. Это был самый вкусный торт в ее жизни.

— Спасибо, мам, — сказала она.

Мать отвернулась к окну и закурила. Плечи у нее дрожали — то ли от холода, то ли от чего-то еще.

Больше они о том вечере никогда не говорили.

Год спустя Надя встретила Вадика. И все изменилось.

Но это уже совсем другая история.

Глава 3. Малиновый пиджак

Вадик появился в Шахте-12 в середине августа, когда над поселком висела мелкая угольная пыль, смешанная с тополиным пухом, и дышать было трудно, как в предбаннике ада. Он возник ниоткуда — просто в один из дней у ларька, где раньше сидели на корточках безработные шахтеры, стояла машина.

«Девятка» цвета мокрый асфальт. Ржавая по низу, с треснутым задним фонарем, заклеенным красной изолентой, с вмятиной на переднем крыле, но все равно — «девятка». В Шахте-12 машин было три на весь поселок: «москвич» цвета детской неожиданности у начальника участка, «жигули-шестерка» у местного фарцовщика Костика по кличке Костя-Джинсы, и вот эта — непонятно чья, блестящая, несмотря на грязь и ржавчину, как инопланетный корабль, по ошибке приземлившийся среди серых бараков.

Надя шла с террикона. В руке — ведро с угольной крошкой, на плечах — отцовский ватник, на ногах — резиновые сапоги на три размера больше, найденные на помойке. Волосы, давно не мытые, стянуты в тугой хвост аптечной резинкой. Лицо в угольной пыли. Она не думала о том, как выглядит — не для кого было выглядеть.

Из машины орала музыка. Громко, на всю улицу, так что дребезжали стекла в окрестных бараках. Надя не знала этой песни — что-то иностранное, с резким битом и мужским голосом, который то ли пел, то ли кричал, то ли признавался в любви всему миру сразу. Она остановилась, сама не зная зачем. Музыка была чужая, непонятная, но в ней было что-то такое, от чего внутри все сжималось. Что-то про свободу. Про жизнь, которой у Нади никогда не было.

Дверца машины открылась, и из нее вышел он.

Высокий, под метр восемьдесят, худой, с узкими бедрами и широкими плечами, которые казались еще шире из-за дурацкого малинового пиджака. Пиджак был надет на голое тело — ни футболки, ни рубашки, только золотая цепь толщиной с мизинец, лежащая прямо на загорелой коже. Светлые волосы, давно не стриженные, зализаны назад и схвачены в короткий хвостик черной резинкой. Лицо узкое, с острыми скулами и светлыми, почти прозрачными глазами, в которых плясали смешинки.