18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Окользин – Надя (страница 2)

18

Наде было одиннадцать, когда она впервые сама сходила на террикон за углем. Двенадцать — когда научилась штопать колготки так, что шва не было видно. Тринадцать — когда поняла, что матери на нее наплевать, и перестала ждать ее по вечерам.

В четырнадцать она впервые влюбилась. Мальчика звали Сережа, он жил в соседнем бараке и умел свистеть в два пальца так громко, что закладывало уши. Любовь кончилась через месяц, когда Сережа уехал с родителями в Углегорск, и Надя плакала в чулане, уткнувшись в колючий отцовский ватник, а дракон на платье скалился и молчал.

В пятнадцать она встретила Вадика.

Это случилось в конце августа, когда над Шахтой-12 висела мелкая угольная пыль, смешанная с тополиным пухом, и дышать было трудно, как в предбаннике ада. Надя возвращалась с рынка, где помогала матери торговать китайскими футболками, и у ларька с пивом стояла машина.

Это была «девятка» цвета мокрый асфальт. Ржавая по низу, с треснутым задним фонарем, но все равно — «девятка». В Шахте-12 машин было три на весь поселок: «москвич» у начальника участка, «жигули-шестерка» у местного фарцовщика и вот эта, непонятно чья, блестящая, как инопланетный корабль.

Из машины орала музыка. Надя не знала этой песни — что-то иностранное, с резким битом и мужским голосом, который то ли пел, то ли кричал. Она остановилась, прислушиваясь, и в этот момент из-за ларька вышел он.

Высокий, худой, в малиновом пиджаке, надетом на голое тело. Светлые волосы зализаны назад и схвачены резинкой в короткий хвостик. На шее — золотая цепь толщиной с мизинец. В руке — бутылка «Балтики-тройки».

— Чего стоишь, красавица? — спросил он, растягивая гласные. — Музыку слушаешь? Это «Кар-Мэн», слыхала? Лондон, гудбай, май бэйби!

Он засмеялся, и смех у него был такой — громкий, свободный, непохожий на тихие, задавленные смешки шахтерских жен. Надя почувствовала, как внутри что-то дрогнуло. Тот самый сейсмограф. Только теперь он фиксировал не беду, а что-то другое. Что-то, чему она еще не знала названия.

— Не слыхала, — честно ответила она.

— Ну ты темнота! Садись, прокачу. Покажу, как люди живут.

Надя знала, что садиться в машину к незнакомому парню нельзя. Знала, что мать, если узнает, устроит скандал. Знала, что малиновый пиджак — это смешно и пошло, так одеваются только фарцовщики и мелкие бандиты из Углегорска.

И все равно села.

В машине пахло бензином, дешевым освежителем воздуха «хвоя» и чем-то еще — резким, мужским, незнакомым. Вадик (он представился именно так, с ударением на «и»: ВадИк, и добавил — «Калифорния, слыхала?») врубил музыку на полную и рванул с места так, что Надю вдавило в сиденье.

Они летели по разбитой дороге мимо серых бараков, мимо черного террикона, мимо покосившихся заборов, и ветер врывался в открытые окна, и музыка орала про Лондон и прощание, и Надя вдруг поняла, что смеется. Смеется в голос, впервые за много лет.

— Нравится? — крикнул Вадик, перекрикивая музыку.

— Да! — крикнула она в ответ, и это «да» было самым честным словом, которое она произнесла за последние годы.

Они остановились у старого отвала, где когда-то была смотровая площадка, а теперь только ржавые перила и кучи мусора. Вадик заглушил мотор, достал из бардачка еще одну бутылку пива и протянул ей.

— Пей. Не бойся, не отравишься.

Надя взяла бутылку. Пиво было теплым и горьким, но она сделала глоток, потому что отказаться значило показать себя маленькой, трусливой, той самой девочкой из чулана, которой она больше не хотела быть.

— Ты красивая, — сказал Вадик, глядя не на нее, а куда-то вдаль, на серую ленту шоссе, уходящую за горизонт. — Уехать хочешь отсюда?

— Хочу, — сказала Надя.

— Я тоже. Я, знаешь, планы строю. Сначала в Москву. Там раскручусь, деньжат подниму. А потом в Штаты. В Калифорнию. Там океан, пальмы, девушки в бикини круглый год. Не то что здесь — грязь да уголь.

Он говорил это легко, как о чем-то решенном, и Надя верила ему. Потому что он был не из Шахты-12. Он был из другого мира, где существуют пальмы, океан и девушки в бикини, и где можно просто сесть в машину и уехать.

— Поехали со мной, — сказал Вадик и повернулся к ней. Глаза у него были светлые, почти прозрачные, и в них плясали смешинки. — Вдвоем веселее. А?

И Надя кивнула.

Она еще не знала, что это «поехали» обернется брошенным универсамом, родами среди стеллажей с консервами и долгими ночами в отделе тканей. Она не знала, что малиновый пиджак окажется дешевкой, а золотая цепь — подделкой. Она не знала, что Калифорния — это не только штат в Америке, но и кличка неудачника, который никогда никуда не уедет.

Она знала только одно: дракон на платье обещал опасность и чудо. И она была готова к обоим.

Глава 2. Хруст гречки

Год, когда в Шахте-12 закончились деньги, Надя запомнила по хрусту. Не по датам в календаре — календарей в доме не водилось, мать отрывала листки с рецептами солений и забывала купить новый. Не по событиям — событий не было, была только вязкая, как болотная жижа, повседневность. А именно по хрусту. По звуку, с которым гречневая крупа пересыпалась из ладони в кастрюлю.

В девяносто первом гречка еще была. Ее выдавали в шахтоуправлении — пайки семьям погибших шахтеров. Два кило в месяц, иногда три, если начальник был в хорошем настроении. Мать приносила серые бумажные пакеты, ставила на полку и забывала про них. Супы варила Надя. Она научилась растягивать горсть крупы на два литра воды так, чтобы получалось нечто среднее между кашей и похлебкой. Если добавить ложку маргарина и щепотку соли — почти еда.

В девяносто втором пайки урезали. Сначала до килограмма. Потом сказали: «Ждите, поставок нет». Потом перестали говорить что-либо.

Хруст стал другим. Теперь Надя перебирала гречку, купленную матерью на рынке, — дорогую, с мелкими камушками и черными зернами, которые надо было выбирать пальцами, по одному. Она садилась к окну, высыпала крупу на чистую тряпицу и перебирала, слушая, как твердые зерна стучат друг о друга. Этот звук успокаивал. Он был доказательством того, что сегодня они не умрут с голоду.

Мать в то лето почти не бывала дома. Она приспособилась к новой жизни быстрее многих в поселке — пока соседки плакали в подушки и писали жалобы в профсоюз, мать купила на последние отложенные деньги партию китайских пуховиков и уехала в Углегорск, на вещевой рынок. Вернулась через три дня с пустыми сумками и пачкой денег — мятых, разноцветных, пахнущих чужими руками.

— Живем, Надька, — сказала она тогда, и в голосе ее впервые за долгое время прозвучало что-то кроме усталости. Что-то похожее на азарт. — Крутиться надо. Кто не крутится, тот сдыхает.

Надя запомнила это слово — «сдыхает». Не «умирает», не «погибает», а именно так, по-уличному, грубо и честно. Оно подходило к тому, что происходило вокруг.

Поселок умирал на глазах. Сначала закрыли баню — сказали, нерентабельно. Потом перестал ходить автобус до Углегорска — бензина нет. Потом в домах начали отключать свет — сначала на час, потом на три, потом на целые сутки. Люди привыкали. Запасались свечами, керосинками, лучинами из старых газет. Вечерами Шахта-12 погружалась в темноту, и только редкие огоньки в окнах напоминали, что здесь еще живут люди.

Надя привыкла к темноте. Она даже полюбила ее. В темноте не было видно облупившейся краски на стенах, трещин в потолке, грязной посуды в раковине. В темноте она могла представить, что живет в другом мире — там, где есть свет, тепло и еда. Где отец не погиб в забое, а просто уехал в командировку и скоро вернется. Где мать не пропадает на рынке с китайским тряпьем, а сидит дома, вяжет носки и поет песни.

Но темнота заканчивалась. Наступало утро, серое, пыльное, и надо было жить дальше.

В то утро, когда началась эта история, Надя проснулась от холода. Октябрь в Шахте-12 всегда приходил внезапно — еще вчера стояло бабье лето с теплыми ветрами и паутиной на кустах, а сегодня уже мороз рисовал узоры на стеклах, и изо рта шел пар. Печь погасла ночью. Угля не было.

Надя полежала немного, свернувшись калачиком под тощим одеялом, прислушиваясь к звукам дома. Тишина. Мать либо не ночевала дома, либо еще спала после вчерашнего. В любом случае, разбудить ее означало нарваться на крик или оплеуху. Надя предпочитала не рисковать.

Она встала, натянула на себя все, что было: две кофты, старые рейтузы, шерстяные носки с дырками на пятках. Сверху — отцовский ватник, тяжелый, пахнущий машинным маслом и временем. Ватник был ей велик, рукава приходилось закатывать в три слоя, но он грел. Это было главное.

В кухне было еще холоднее. Вода в ведре покрылась тонкой корочкой льда. Надя разбила ее черпаком, налила в кастрюлю, поставила на электроплитку — старую, с открытой спиралью, которая жрала электричество, как голодный зверь, но другого не было. Света, по счастью, сегодня дали. Значит, будет чай.

Чай был отдельным ритуалом. Не чай даже — кипяток с заваркой, которую Надя делала сама из сушеных трав. Мята, зверобой, лист смородины — она собирала их летом на пустыре за поселком, сушила на подоконнике, ссыпала в жестяную банку из-под леденцов. Заварка получалась горьковатой, пахнущей лугом и солнцем. Надя пила ее медленно, обхватив горячую кружку обеими руками, и представляла, что пьет настоящий индийский чай, как в рекламе по телевизору, с лимоном и сахаром.