Михаил Окользин – Надя (страница 4)
Он был красив той особенной, опасной красотой, от которой у женщин в Шахте-12 перехватывало дыхание, а мужчины хмурились и отводили взгляд. Красотой человека, который никогда не работал в забое, никогда не держал в руках отбойный молоток, никогда не вставал в пять утра по гудку.
— Чего стоишь, красавица? — спросил он, растягивая гласные по-южному, хотя никакого юга в его биографии отродясь не было. — Музыку слушаешь? Это «Кар-Мэн», слыхала? Лондон, гудбай, май бэйби!
Он засмеялся, и смех у него был такой — громкий, свободный, непохожий на тихие, задавленные смешки шахтерских жен. Смех человека, которому плевать, что о нем подумают. Смех человека, который уверен, что мир принадлежит ему по праву рождения.
Надя почувствовала, как внутри что-то дрогнуло. Тот самый сейсмограф, который она унаследовала от отца вместе с молчаливостью и упертостью. Только теперь он фиксировал не приближение беды, а что-то другое. Что-то, чему она еще не знала названия, но уже чувствовала — это изменит все.
— Не слыхала, — честно ответила она, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — У нас тут радио не ловит.
— Радио! — фыркнул он. — Какое радио, деревня? Это кассетник! «Сони», японский, между прочим. Хочешь послушать?
Он кивнул в сторону машины, и Надя, сама не зная почему, поставила ведро с углем на землю и подошла ближе. Из салона пахло бензином, дешевым освежителем «хвоя» и чем-то еще — резким, мужским, незнакомым. На переднем сиденье валялась пачка «Мальборо», зажигалка в виде голой женщины и кассета без коробки, с надписью шариковой ручкой: «Кар-Мэн. Лондон гудбай».
— Садись, — сказал он и распахнул перед ней дверцу. Жест был такой — широкий, хозяйский, словно он дарил ей целый мир. — Прокачу. Покажу, как люди живут.
Надя знала, что садиться в машину к незнакомому парню нельзя. Знала, что мать, если узнает, устроит скандал, а может, и побьет. Знала, что малиновый пиджак — это смешно и пошло, так одеваются только фарцовщики и мелкие бандиты, которых показывают в телевизоре в передаче «Криминальная Россия». Знала, что от таких, как он, у приличных девушек бывают неприятности.
И все равно села.
Потому что устала быть приличной. Потому что устала таскать уголь, варить суп из кильки, прятаться в чулане от пьяных материных ухажеров. Потому что ей было пятнадцать, и она хотела жить. Хоть раз. Хоть полчаса.
Он врубил музыку на полную громкость, так что заложило уши, и рванул с места. Надю вдавило в продавленное сиденье, ведро с углем опрокинулось, рассыпав черную крошку по обочине, но она даже не обернулась. Они летели по разбитой дороге мимо серых бараков, мимо черного террикона, мимо покосившихся заборов и пустых огородов, и ветер врывался в открытые окна, и музыка орала про Лондон, про прощание, про то, что все будет хорошо.
И Надя смеялась.
Смеялась в голос, впервые за много лет. Смеялась так, что слезы текли по щекам, смешиваясь с угольной пылью, и ей было все равно. Впервые в жизни ей было все равно.
— Нравится? — крикнул он, перекрикивая музыку.
— Да! — крикнула она в ответ, и это «да» было самым честным словом, которое она произнесла за последние годы.
Его звали Вадик. Он представился именно так, с ударением на «и» — ВадИк, и тут же добавил: «Калифорния, слыхала?» Надя не слыхала. Она вообще мало что слыхала о мире за пределами Шахты-12 и Углегорска. Но ей понравилось, как звучит это слово — Ка-ли-фор-ни-я. Оно было длинное, иностранное, полное обещаний. Как музыка из его кассетника.
Они остановились у старого отвала, где когда-то была смотровая площадка. Сейчас от нее остались только ржавые перила, покосившаяся скамейка и кучи мусора — битое стекло, окурки, пустые бутылки. Но вид отсюда открывался такой, что у Нади перехватило дыхание. Внизу, в долине, лежала Шахта-12 — серые коробки бараков, черный горб террикона, ржавые копры над стволами шахт. А за поселком, насколько хватало глаз, тянулась степь, уходящая к горизонту, где небо встречалось с землей в дрожащем мареве августовского зноя.
— Красиво, — сказала Надя тихо.
— Дыра, — отрезал Вадик. — Дыра дырой. Ты просто других мест не видела.
Он заглушил мотор, достал из бардачка бутылку пива — «Балтика-тройка», темное стекло, запотевшее от жары — и протянул ей.
— Пей. Не бойся, не отравишься.
Надя взяла бутылку. Пиво было теплым и горьким, с непривычным хлебным привкусом. Она сделала глоток, стараясь не поморщиться, и вернула бутылку. Вадик одобрительно кивнул и сделал большой глоток сам.
— Ты красивая, — сказал он, глядя не на нее, а куда-то вдаль, на серую ленту шоссе, уходящую за горизонт. — Только зачуханная. Помыть тебя, приодеть — цены бы не было.
Надя не знала, обижаться или нет. Слово «зачуханная» было обидным, но он произнес его без злобы, просто констатируя факт. Как говорят «небо серое» или «дорога разбитая». Она промолчала.
— Уехать хочешь отсюда? — спросил он вдруг, поворачиваясь к ней.
Глаза у него были светлые, почти прозрачные, и в них плясали те самые смешинки, которые Надя заметила еще у ларька. Но сейчас, вблизи, она увидела за этими смешинками что-то еще. Какую-то глубокую, застарелую тоску, запрятанную так далеко, что он сам, наверное, о ней не знал.
— Хочу, — сказала Надя.
— Я тоже. Я, знаешь, планы строю. Не то что эти, — он мотнул головой в сторону поселка. — Сидят на корточках, ждут, пока шахта заработает. А она не заработает. Все, кранты. Кому нужен этот уголь? Никому. Тут или сдохнуть, или валить.
Он говорил это легко, как о чем-то решенном, и Надя верила ему. Потому что он был не из Шахты-12. Он был из другого мира, где существуют японские кассетники, малиновые пиджаки и слова «Калифорния». Где можно просто сесть в машину и уехать, и никто тебя не остановит.
— Я сначала в Москву, — продолжал Вадик, закуривая «Мальборо». — Там у меня кореша есть, вместе в армии служили. Раскручусь, деньжат подниму. Бизнес открою. А потом — в Штаты. В Калифорнию. Там океан, пальмы, девушки в бикини круглый год. Не то что здесь — грязь да уголь.
Он замолчал, затянулся, выпустил дым в открытое окно. Надя смотрела на него и думала, что никогда в жизни не видела человека, который так красиво говорит о будущем. В Шахте-12 о будущем не говорили вообще. Будущего не было — был только сегодняшний день, который надо пережить.
— Поехали со мной, — сказал Вадик и повернулся к ней.
Это не было вопросом. Это было предложение, от которого невозможно отказаться. Как в кино, которое Надя видела однажды в клубе, когда еще работал кинопроектор. Там герой говорил героине: «Поехали со мной», — и она ехала, и все у них было хорошо.
— Вдвоем веселее, — добавил он и улыбнулся.
Улыбка у него была такая, что у Нади внутри все перевернулось. Не от любви — до любви было еще далеко. От предчувствия. От ощущения, что жизнь, настоящая жизнь, только что началась.
— А ты кто вообще? — спросила она, чтобы потянуть время. Не потому, что сомневалась — она уже все решила. Просто хотелось послушать его голос еще немного. — Откуда приехал?
— Я, — он картинно прижал руку к груди, — Вадим Сергеевич Смирнов. Для друзей просто Вадик. Для прекрасных дам — Калифорния. Родился в Углегорске, вырос в интернате, потому что мать сдала в детдом, когда мне было пять. Пять лет, прикинь?
Что-то кольнуло Надю в груди. Пять. Опять пять. Но она отогнала эту мысль.
— В пятнадцать сбежал, — продолжал Вадик. — Жил на вокзале, воровал, потом попался, поставили на учет. Потом армия, стройбат, два года ада под Нижним. Вернулся, понял, что в Углегорске делать нечего. Купил тачку, катаюсь по области, присматриваюсь. Ищу возможности.
Он говорил о своей жизни так же легко, как о планах на будущее. Без стыда, без сожаления, даже с какой-то гордостью. Словно воровать на вокзале и жить в интернате — это приключения, достойные уважения.
— А сейчас где живешь? — спросила Надя.
— Да где придется. У друзей, у подруг. Мир большой, люди добрые. Не пропаду.
Он затушил сигарету о край пепельницы, полной окурков, и снова посмотрел на Надю. На этот раз без улыбки. Серьезно, изучающе, словно видел ее впервые.
— Так что, поехали? Я серьезно говорю. Ты девка крепкая, видно. Не ноешь, не жалуешься. С такой хоть на край света.
Надя молчала. В голове проносились обрывки мыслей. Мать. Школа, которую она бросила в прошлом году, потому что не в чем было ходить. Террикон. Ведро с углем, оставленное на обочине. Платье с драконами в чулане. Тетрадка со словами «Я не сдохну».
— У меня денег нет, — сказала она наконец.
— Деньги — дело наживное, — отмахнулся Вадик. — Были бы люди, а деньги будут. Ну так что?
Надя посмотрела на него. На малиновый пиджак, на золотую цепь, на светлые глаза со смешинками и тоской на самом дне. Она ничего о нем не знала. Она не знала, правда ли то, что он рассказывает, или врет. Не знала, есть ли у него на самом деле друзья в Москве и бизнес-планы. Не знала, не ударит ли он ее завтра, не бросит ли на полпути, не окажется ли обычным проходимцем, каких много крутилось в те годы по разбитым дорогам гибнущей страны.
Но она знала другое. Если она сейчас скажет «нет», она вернется в поселок. Подберет с обочины ведро с углем. Придет домой, растопит печь, сварит суп из кильки. И будет жить так год, два, десять, пока не превратится в тетю Зину с пятого барака — молчаливую, остервенелую, без надежды.