реклама
Бургер менюБургер меню

Михаил Исаковский – На Ельнинской земле (страница 96)

18

Потом мне вдруг стало очень уж горько и обидно. Вспомнил все те мытарства, через которые пришлось пройти, вспомнил, что я мог потерять и жизнь, а в результате что? Да ничего. Только разве вот эта случайно попавшая в руки корзинка. Право же, слишком дорого обошлась она мне…

Вопреки моим представлениям и в Глотовке, и в Оселье давно уже знали, куда и зачем я поехал. Так что секрета не получилось. И когда я вернулся домой, то опять-таки вопреки моим предположениям никто не посмеялся надо мной. Наоборот, жалели, что мне пришлось перенести столько лишений и невзгод.

Школа уже не работала. Официально она не была еще закрыта на летние каникулы, но ученики перестали ходить в нее: начались полевые работы, и дети, как обычно, должны были помогать взрослым, и тут уже не до школы. Так что мне не пришлось возобновлять свои учительские занятия.

СУДЬБА ФИЛИМОНА И ХРИСТИНЫ

С Филимоном, с которым я расстался в Ростове в апреле восемнадцатого года, мы снова встретились только в двадцатом году, летом.

Я жил и работал тогда в Ельне, но пользовался всякой возможностью побывать в своей деревне хотя бы только день, хотя бы даже полдня: так сильно тянуло меня туда.

Однажды, уже возвращаясь из деревни обратно в Ельню, я пришел в Павлиново, чтобы уехать с ночным поездом. Но пришел я засветло, солнце только-только скрылось за горизонтом. И я собрался зайти в Павлиновский волисполком, чтобы провести там оставшиеся до поезда часы. Волисполком помещался в доме бывшего павлиновского помещика Розанова. Бродя по парку возле волисполкома, я вдруг — совершенно неожиданно — увидел Филимона. Он был в той же матросской форме: бушлат, брюки клеш и ботинки, а на голове бескозырка. Но в этом матросе трудно было узнать прежнего Филимона: он весь как-то осунулся, померк, потускнел, и глаза его глядели грустно-грустно. Ходил Филимон очень тихо, да и то с помощью палочки.

Я обрадовался этой встрече. Филимон, как мне показалось, тоже. Мы уселись на скамье в парке и стали рассказывать друг другу, что произошло с каждым из нас после того, как мы распрощались в Ростове.

Конечно, кое-что я слышал о Филимоне. Но мне хотелось, чтобы он сам рассказал о себе, притом со всеми подробностями.

И он начал рассказывать.

Та баржа с зерном (тридцать пять тысяч пудов), о которой еще при мне говорили, что она должна прибыть в Ростов через три дня, не пришла туда и через три недели. Но потом все-таки пришла. Зерно срочно погрузили в вагоны. Однако к этому времени все наиболее близкие, наиболее удобные пути, ведущие из Ростова к центру России, были отрезаны либо иностранными интервентами, либо внутренней контрреволюцией. «Хлебный поезд», как, впрочем, и другие поезда, мог быть отправлен из Ростова только кружным путем: сначала на юг от Ростова до станции Кавказская, и только здесь, на этой станции, он мог повернуть на север, взяв курс на Царицын. По этому кружному пути и пошел поезд с хлебом. Его сопровождали не только ходоки-уполномоченные разных деревень Смоленской губернии, но и специальный отряд красноармейцев.

Поезд продвигался невероятно медленно. Большую часть времени он простаивал на станциях и полустанках: то не было паровоза, чтобы прицепить к нему, то нужно пропустить более срочные — воинские эшелоны, то в поезде что-либо портилось и, прежде чем двигаться дальше, надо было устранить порчу. Простаивал поезд и потому, что не хватало топлива.

— Но и это не все, — продолжал рассказ Филимон. — На состав часто нападали белобандиты. В таких случаях приходилось брать в руки винтовку и вступать в бой. Бывало и так, что белые захватят какую-нибудь станцию и ходу дальше нет. Опять-таки с оружием в руках нужно было идти на них… А уж о том, чем питались, и говорить нечего. Я и до сих пор удивляюсь, как удалось мне остаться в живых…

— Ну а хлеб-то все-таки дошел по назначению? — задал я вопрос Филимону.

— Дошел-то он дошел, — ответил тот, — да здесь многое изменилось. Мне говорили, будто в Царицыне хлеб переадресовали: отправили не в нашу Смоленскую губернию, а в Москву, в Наркомпрод. Ты же лучше моего знаешь и понимаешь, какое невыносимо трудное положение с хлебом у нас в стране. В Москве, в Петрограде и в других крупных городах рабочие получали в день по четверти фунта, а то и по осьмушке хлеба. Случалось и так, что не получали вовсе ничего. В таком случае — я это хорошо сознаю — нельзя было целый вагон хлеба отдавать деревне, иногда деревне очень небольшой, а городу — ничего. Вот поэтому-то, как я слышал, и направили наш «хлебный поезд» по другому адресу.

— Значит, что же, — продолжал я выспрашивать у Филимона, — те уполномоченные, что оплатили в Ростове записанные на них вагоны, не получили ничего?

— Слышал, что не получили, — объяснил Филимон. — Дали им — кому сто пудов, кому пятьдесят: в зависимости, наверно, от того, какая деревня… Ну а деньги, конечно, вернули.

Вначале я не понимал, почему Филимон говорит обо всем так неопределенно, неточно. Ведь он же сам ехал с тем поездом, о котором я его расспрашивал, и должен был все видеть и все знать.

— Видишь ли, — как-то уж очень грустно заговорил Филимон. — В Царицын мы кое-как прорвались, но там я заболел тифом, слег. И уже не знал, а то и не понимал, что делается вокруг. Единственно, что я мог, так это упросил одного товарища, чтобы тот выделил для моей семьи хоть пять-шесть пудов, если, конечно, он сам получит что-либо для своей деревни. И товарищ этот не обманул: хлеб моя семья получила. А вот сам я тогда домой не доехал. Когда стало особенно худо, меня сняли с поезда и отправили в больницу…

Филимон назвал и ту станцию, на которой его сняли, но я позабыл ее название. Помню лишь, что это было не очень уж далеко от родных мест.

— Болел я тяжело, — продолжал рассказывать Филимон, — и плох был до такой степени, что ни я сам, ни те, кто лечил меня, не надеялись на благополучный исход. Все же каким-то чудом остался жив. Вот видишь сам: это же я, не тень с того света, — пошутил он и, немного помолчав, заговорил снова: — Осенью кое-как добрался до дому. Тебя уже не было в Глотовке, поэтому и не встретились мы. А дома увидел, что приходить было незачем: я мог стать только лишней обузой для отца, а у того и без меня обузы столько, что на десятерых хватит. Помочь ему я ничем не мог: болезнь дала какие-то зловредные осложнения. Я и на ногах держался едва-едва, ходить не мог, только шкандыбал кое-как. С руками то же самое. Плохо они слушались меня. Словом, пришел я домой полным инвалидом… Как тут быть? Что делать?.. Надумал я, — продолжал Филимон, — куда-нибудь уехать. А куда — и сам не знал… С трудом добрался до Павлинова. Сижу и думаю: куда податься-то?.. Признаться, даже такие мысли приходили: может, лучше под поезд броситься?.. Не знаю, что было бы со мной, — Филимон помолчал с минуту, — если бы случайно не познакомился я в Павлинове с одной женщиной, вдовой: муж-то ее, красноармеец, погиб на фронте. Вот эта женщина и взяла меня к себе, кормила, лечила, как могла выхаживала. И смотри, какой я теперь стал: и делать кое-что могу, и ходить, хоть и с палочкой. А скоро совсем поправлюсь. И все это она — моя жена…

Я, в свою очередь, рассказал, что случилось со мной после того, как простились мы с ним в Ростове…

Стало уж совсем темно, и Филимон заторопился:

— Надо поскорее домой. А то жена будет беспокоиться: уходил ненадолго, а просидел с тобой вон сколько!..

Я немного проводил Филимона, и мы с ним расстались в надежде, что скоро встретимся снова, и притом встретимся не один раз.

Но надежды наши не оправдались: вскоре до меня дошла весть, что Филимон умер. Последствия заболевания тифом были, очевидно, настолько серьезны, что их не выдержал даже могучий организм балтийского моряка.

На краю деревни Высокое стояла самая обыкновенная крестьянская хата. Рядом с ней небольшой амбар и дальше, кажется, сарай или еще что-то. К постройкам примыкал довольно обширный сад и огород. Все эти «владения» были обнесены тыном. Принадлежали они двум братьям Платовым. Их имена я позабыл.

Кто такие Платовы, откуда они появились в Высоком, на какие средства жили и чем занимались — об этом мне ничего не известно. Однако я помню, что одевались Платовы по-городскому, выписывали газеты и журналы и, несомненно, относили себя к категории людей интеллигентных.

Жили Платовы холостяками. И только тогда, когда младший Платов то ли уехал куда, то ли умер — установить это я сейчас не в состоянии, — старший решил найти себе подругу жизни.

Было ему тогда не менее пятидесяти лет. Густые черные волосы кое-где уже начинали седеть. То же самое происходило и с его большими черными усами, за которыми он тщательно ухаживал. Не очень высокого роста, коренастый, как бы раздавшийся в ширину, с постоянно красным лицом, старший Платов производил впечатление человека в некотором роде ожиревшего. Может, даже не совсем здорового.

Взять себе в жены он надумал Христину, о чем поведал и ей, и ее братьям, а также отцу и мачехе. Это первое сватовство, как мне рассказывали, состоялось в самом начале восемнадцатого года. Тогда Христина наотрез отказала Платову.

— Да как же я пойду за него, — возмущалась она, — если он старше меня если не в три раза, то в два с половиной уж обязательно?