Михаил Исаковский – На Ельнинской земле (страница 65)
Впрочем, скоро представился вполне реальный случай, когда я, казалось, могу уже действовать…
Еще летом, во время каникул, я познакомился в деревне с новым помощником волостного писаря. Это был парень лет двадцати — двадцати двух. Звали его Марк Шлавень. Беженец из Польши, он покинул свои родные места, уходя от вломившихся туда войск немецкого кайзера.
Марк Шлавень отлично знал русский язык, умел хорошо писать и понимал кое-что в канцелярском делопроизводстве. Поэтому его и послали на работу в волостное правление.
Я не только познакомился с Марком Шлавенем, но и подружился с ним.
Жил он в совершенном одиночестве в комнатке при волостном правлении. Работал также один, потому что писаря, которому Шлавень должен был помогать, в действительности не было, и, таким образом, помогать он мог разве только самому себе. Правда, в волости был еще волостной старшина. Но последнего вряд ли можно было принимать в расчет: тот приезжал в волость не более двух раз в неделю часа на два — на три. Подписывал уже приготовленные для этого бумаги и укатывал обратно.
Волостного старшину обычно выбирали (а фактически его назначал земский начальник) из самых богатых мужиков. Выбирали не столько для работы, сколько «для почета». Поэтому он и не считал себя обязанным работать в волости повседневно. От старшинского жалованья, впрочем, он никогда не отказывался.
Все дела лежали на Марке Шлавене, и работать ему приходилось помногу. Я довольно часто заходил в волость и помогал ему писать всевозможные бумаги, что мне очень нравилось.
В свободное время мы с Марком бродили по глотовским и осельским полям и лугам. Случалось, отправлялись в лес за грибами. И если нам удавалось набрать достаточное количество грибов, то мы их сразу же и жарили, вернувшись в волостное правление. Жарить грибы Марк умел как-то по-своему, по-особенному. Не знаю, что он там делал с ними, но я ни разу не ел более вкусных грибов, чем те, которые готовил Марк Шлавень.
Мой приятель часто рассказывал мне о Польше и пытался учить меня польскому языку. Но польским языком я занимался всего недели две. На большее меня не хватило. Какую-то роль в этом сыграла, конечно, лень: вместо занятий хотелось побездельничать, пожить, ничем себя не утруждая. Но главное все же было в том — а за-чем-де мне польский язык? Что я с ним буду делать?
В те годы и в голову не могло прийти, что я когда-либо попаду в Польшу и польский язык понадобится мне практически. А учить его так, на всякий случай, вряд ли стоит… Кроме того, я ведь уже изучал в гимназии целых три иностранных языка. А это немало… Словом, верх взяло равнодушие, и я оставил польский язык, о чем весьма сожалею, хотя и сожалеть сейчас уже слишком поздно. В памяти остались лишь несколько польских слов, которые я усвоил от Марка Шлавеня, и, в частности, слово kobieta (женщина). Это слово я запомнил самым первым.
Марка Шлавеня не призывали в армию потому, что был он близоруким и носил очки. Но война неумолимо продолжалась и требовала все новых и новых солдат. Поэтому с такой степенью близорукости, какая была у моего приятеля, перестали считаться. И его зимой вызвали в Ельню к воинскому начальнику, заставили пройти медицинское обследование. Но медицинская комиссия в Ельне пока не могла сказать окончательно, можно призвать Шлавеня в армию или нет. И его отправили на дообследование в Смоленск.
Приехав в Смоленск воскресным утром, Марк Шлавень прямо с вокзала пришел ко мне, а вернее, к нам, потому что братья Свистуновы хорошо знали Шлавеня по моим рассказам.
Все мы очень не хотели, чтобы Шлавеня признали годным и отправили бы на фронт. И потому весь день и весь вечер только и говорили о том, как бы сделать, чтобы отстоять Марка, чтобы его не послали на фронт, где он конечно же погибнет. Придумать, однако, ничего путного не могли.
И вдруг я придумал! Придумал и сразу же уверовал в возможность осуществления своего внезапно возникшего плана. С жаром стал доказывать, как все это очень просто.
— Вместо Марка Шлавеня, но с его документами на медицинскую комиссию пойду я. Меня-то никакая комиссия не может признать годным для службы в армии. Вот и напишут «не годен». И Марк Шлавень будет спасен!
— Да ведь ты же намного моложе меня, — говорил мне Шлавень. — И это сразу видно, и сразу же всякий поймет, что тут что-то не так.
— Ну, подумаешь, моложе! — рвался я вперед. — Это ведь часто бывает, что один человек выглядит моложе другого, хотя возраст у них и одинаковый. Да и кто там будет следить, моложе я или старше. Проверят глаза — и готово!..
Мне так сильно хотелось совершить этот предполагаемый «подвиг», что я продолжал приводить все новые и новые доказательства своей пригодности для него. И то ли я действительно убедил своих товарищей, что надо поступить так, как предлагаю я, то ли они сделали вид, что поверили мне, но только все они стали подсмеиваться и над медицинской комиссией, и над воинским начальником, и вообще над всякими властями: вот, мол, как мы проведем вас за нос!.. Будете помнить!
Спать я лег в полной уверенности, что завтра утром отправлюсь вместо Шлавеня. И потому, что я все время думал об этом, заснуть мне не удалось ни на одну минуту.
А утром и Василий Васильевич, и Марк Шлавень сказали, что идти мне никоим образом нельзя.
— Ты сразу же попадешь, как мышь в ловушку, — говорили братья Свистуновы.
— Понимаешь, — вступил в разговор Марк Шлавень, — я же поляк. Стоит кому-либо задать тебе вопрос по-польски (а это вполне возможно, так как поляков в Смоленске много), и ты пропал…
Я, однако, продолжал стоять на своем: пойду, да и только!
— Слушай, ты, голова садовая, — вмешался в разговор Василий Васильевич, — ведь воинскому начальнику наверняка переслали из Ельни документы Марка. А в них ельнинская комиссия, несомненно, записала, какая у него близорукость: ну, предположим, у него пять или шесть диоптрий. А у тебя в три раза больше. Сразу же любой врач, да какое там любой врач, любой дурак поймет, что тут обман…
Так и не пустили меня к воинскому начальнику. И раздосадован я был отчаянно. Ведь мне-то уж заранее представлялось, как я спасаю человека от посылки на фронт, спасаю от верной гибели. Но совершить «подвиг» мне так и не удалось.
Марк Шлавень пошел к воинскому начальнику сам. И его признали годным. Я уже никогда больше не видел его. И что с ним случилось, не знаю.
ПОСЛЕ ФЕВРАЛЬСКОГО ПЕРЕВОРОТА
То ли это случилось в масленицу, то ли в другое время, но только сразу два дня кряду — суббота и воскресенье — оказались праздничными. Да и накануне, в пятницу, уроки в гимназии продолжались лишь до двенадцати часов дня. Таким образом, на двое с половиной суток я был совершенно свободен.
При таких обстоятельствах я почти всегда, если только были деньги на железнодорожный билет, стремился уехать в Глотовку, которая словно бы и вправду неслышно звала меня, и я никак не мог не откликнуться, не ответить на ее зов.
Поехал я в Глотовку и на этот раз, чтобы, проведя там праздники, в ночь под понедельник уехать обратно: поезд приходил в Смоленск утром, и я, если отправиться в гимназию прямо с вокзала, вполне мог попасть на первый урок.
Но мне определенно не повезло. В дороге я простудился, заболел и потому пробыл в деревне несколько больше положенного срока и за опоздание должен был держать ответ перед гимназическим начальством. Кроме того, я потратил целый день на ожидание поезда на своей станции Павлиново: поезд опоздал на целых двенадцать часов. И вместо того чтобы приехать в Смоленск утром, я кое-как добрался только вечером.
Между тем именно в этот день в Смоленске произошли события, которые не могли не взволновать меня, — произошел Февральский переворот.
Я мог только сожалеть, что все это случилось без меня, что сам я не видел, как и что происходило. О происшедшем я узнал из рассказов братьев Свистуновых и рассказы их слушал с необыкновенной жадностью. Я узнал о митингах и демонстрациях, продолжавшихся почти весь день; о том, как демонстранты разоружали полицейских и те нисколько не сопротивлялись; рассказывали Свистуновы и о том, что некоторые полицейские начальники невероятно перепугались и начали прятаться на чердаках, в подвалах, в дровяных сараях. Но и там их быстро находили и тоже разоружали. А разоружив, отпускали на все четыре стороны. И те, видя, что им не грозит никакая опасность, и в то же время не веря этому, под веселый хохот собравшихся бегом улепетывали куда-нибудь подальше…
Но, конечно, самое большое, самое сильное впечатление произвел на меня рассказ, как демонстранты подошли к тюрьме и вошли в нее, как настежь распахнули тюремные камеры и как чуть ли не на руках выносили политических заключенных на волю, на свободу. Сколько там было самых неожиданных, самых трогательных встреч, дружеских объятий, слез, которые неудержимо лились, но уже не от горя, а от радости, от счастья!
Я не мог себе простить, что не выехал в Смоленск раньше ну хотя бы на один день и, таким образом, не видел, как пришла революция, как совершилось самое крупное в те годы событие моей жизни, свидетелем которого я мог быть. Тем не менее и я со всеми вместе радовался, что революция пришла, что, как тогда говорили, наступила свобода.