Михаил Исаковский – На Ельнинской земле (страница 59)
Когда хор умолкал, снова звонко и широко, но словно бы с какой-то невероятно горькой обидой начинал звучать голос запевалы, которая умоляюще просила:
«Нет, не вернется он, — думал я, слушая песню и почти совсем забывая, что это лишь песня, а не действительное событие. — Не вернется… Ты теперь его разве только во сне увидишь…»
Не могу объяснить почему, но мне почти до слез нравилось, что девушки пели «искор» вместо «искру» и «заронув» вместо «заронил». В этом заключалась какая-то своеобразная прелесть: неграмотно спетые слова казались мне какими-то особенно наивно-трогательными и горькими.
Между тем песня шла все дальше и дальше:
«В твоих
Была и еще одна песня, которую в Глотовке пели довольно часто и которую я тоже не мог слушать равнодушно. Вот она:
Песня кончалась обещанием «милого»: «Назад ворочуся, на Саше женюся». Тем не менее я не верил этим словам. И если песню пел один, про себя, то никогда не произносил их. Я считал эти слова лишними, лживыми. Я знал, что этот Сашин возлюбленный никогда не вернется к ней. Зачем же портить песню его лживыми обещаниями? Всякая песня, по моим понятиям, должна была быть вполне достоверной.
Я встречался с Аксиньей довольно часто, хотя и далеко не каждый вечер. Но встречался все на тех же традиционных бревнах, всегда при людях и ни одного раза наедине. Не могу объяснить, почему ни она, ни я не могли встретиться где-либо вдали от любопытных глаз. Ведь это так легко было осуществить летом в деревне, например, в какой-нибудь праздник. Все же мы не делали этого и не пытались делать, то ли по неопытности опасаясь чего-то, то ли считая, что нам и так хорошо. Я даже ни разу не проводил Аксинью домой после того, как молодежь начинала расходиться, покидая знакомые бревна. Аксинья обычно уходила вместе со своими подругами, а мне говорила:
— Я же совсем рядом живу, тут и провожать-то некуда…
И шла в одну сторону деревни, а я — в противоположную, на свою Роговку.
И только один раз за все лето мы с Аксиньей по какой-то причине несколько замешкались, задержались на бревнах под березами и потому остались одни. Мы отстали от всех других минуты на две, не больше, но все же отстали. И я пошел провожать Аксинью.
Жила она в самом деле совсем недалеко. Поэтому мы, взявшись за руки, шли очень-очень медленно, а сказать точнее — почти все время топтались на одном месте. По-видимому, происходило это
Неожиданно до нас донеслись громкий говор и смех каких-то парней, быстро шедших нам навстречу. Аксинья встревожилась.
— Давай спрячемся где-нибудь? Я не хочу, чтобы они видели нас вместе.
И мы быстро зашли за старую, полуразвалившуюся хату, в которой уже давно никто не жил. Стали у самой стены. Аксинья прижалась ко мне и замерла. Я тоже не говорил ни слова — даже шепотом.
Но вот парни прошли мимо. Их голоса слышались уже где-то в отдалении и постепенно начали замирать в ночной безмолвной темноте.
И тут случилось то, чего я никак не ожидал и не мог ожидать: Аксинья порывисто обняла меня руками за шею, прижалась лицом к моей груди и безудержно заплакала.
— Ох, ты не знаешь, как мне трудно здесь… как мне трудно!.. — порывисто шептала она сквозь слезы. — Пожалей ты меня, увези ты меня куда-нибудь… Я куда хочешь пойду за тобой, хоть на край света, только не оставляй меня здесь… Не оставляй! И делай со мной все, что хочешь… Все, что хочешь, — с почти уже громким плачем повторила Аксинья, — я на все согласна… На все!
Я, как мог, утешал девушку, уговаривал ее не плакать, гладил ей волосы и руки, вытирал ее слезы. Но у меня явно ничего не выходило: она продолжала плакать. Я стоял рядом, не зная, что же такое сделать, чтобы она успокоилась, и невольно думал: ну куда же я могу увезти ее, если и самому-то мне уезжать, в сущности, некуда? Возможности мои крайне ограничены. Она, впрочем, знает это и сама. И если все же просит увезти отсюда, то это, наверно, только от отчаяния… Опять же это «делай со мной что хочешь, я на все согласна». Не знаю, как у кого, но у меня, по крайней мере, в ту пору (а было мне тогда почти семнадцать лет, и, по деревенским представлениям, я считался уже вполне взрослым парнем, которого в случае надобности можно было даже оженить), так вот, в ту пору отношение к девушкам у меня было необычайно бережным и чистым. Каждая девушка, тем более та, которая по душе, казалась мне существом необыкновенным, полным красоты и радости. И я даже мысленно не допускал, что можно ни за что ни про что просто мимоходом опозорить, обидеть девушку, если даже она в минуту слабости либо отчаяния сама как бы жаждет этой «обиды». Недаром даже слово «девушка» до сих пор остается одним из любимейших моих слов, и оно всегда звучит для меня как-то по-особенному чисто, мягко и ласково.
Конечно, я не «обидел» Аксинью. И не только потому, что сущность «обиды» знал в ту пору лишь чисто теоретически, но и потому, что у меня были совсем иные представления как о девушках, так и об отношении к ним. И я не мог разрушить этих представлений.
Мало-помалу Аксинья успокоилась, и мы вышли из своего укрытия. Аксинья улыбнулась и даже рассмеялась.
— Что это я, дура, расплакалась? — заговорила она, обращаясь не то ко мне, не то к самой себе. — Вот уж действительно дура так дура…
Но было ясно, что смеялась она, осуждая себя за невольные слезы, больше для видимости. На деле ей было совсем не до смеха.
Вечерние встречи с Аксиньей продолжались и после этого случая. И было в них, пожалуй, все так же, как и раньше. Все так же… Впрочем, нет. На самом деле Аксинья, оставаясь, как и раньше, ласковой, доброй и внимательной ко мне, в то же время стала более молчаливой и грустной. Я это замечал, и, когда спрашивал, что с ней, отчего она такая, Аксинья неизменно отвечала:
— Да ничего… Ничего со мной не случилось. Я такая же, как и всегда…
А скоро наступил срок моего отъезда. Я уехал в Смоленск. И Аксинья, которая с такими большими трудностями выучилась грамоте только ради того, чтобы писать мне письма, больше уже не прислала мне ни одного письма, не написала для меня ни одной строчки. Нетрудно было догадаться, что я навсегда потерял ее, что ушла она от меня далеко-далеко и ко мне никогда уже не придет. А потом… потом я узнал, что Аксинья вышла замуж…
Невысокого роста, но крепко и ладно сложенная, Аксинья отличалась завидным здоровьем и какой-то особо миловидной внешностью, особой привлекательностью. Между тем в мужья ей достался парень ниже ее ростом — маленький, тщедушный, щуплый, словно заморыш какой-то. Почему она пошла за такого, было просто непонятно. А все же пошла…
Но самое печальное не в этом. Самое печальное было то, что не более чем через год после свадьбы Аксинья умерла при первых же родах. Умерла, не прожив на этой земле и двадцати лет.
Наверное, ее можно было спасти. Но поблизости никаких врачей не было, а привезти врача откуда-нибудь издалека не догадались ни муж Аксиньи, ни свекор, ни свекровь. Не догадались, а может, не захотели тревожиться, понадеясь, что все уладится само собой.
Аксинья разделила трагическую судьбу бесчисленного множества других русских девушек и совсем еще молодых женщин, которые уходили из этого мира, едва начав жить в нем, уходили, ничего не успев сделать, уходили, не оставив после себя никакого следа, никакой памяти о себе, в чем, впрочем, они нисколько не виноваты. Сейчас, может быть, уже не осталось ни одного человека, кто знал Аксинью, кто помнит о ней, кто мог бы сказать о ней доброе слово. Так пусть же в этих моих воспоминаниях оживет она хотя бы на одно мгновенье и пусть увидят ее ныне живущие…
Со сколькими бы людьми я ни встречался в жизни, каким бы бесчисленным ни казалось мне количество живущих, я всегда с большой болью переносил смерть каждого человека, особенно если знал его лично, а не только по рассказам. Для меня нужен был каждый, каждый в моем представлении как бы светился своим особым светом, каждый был по-своему значителен и необходим для меня. И потеря его почти всегда была моей личной потерей. Особенно же горько я переносил смерть тех, кто умирал в молодом или самом раннем возрасте, умирал без поры, без времени. Такие смерти, такие утраты не забывались по многу лет.