Михаил Исаковский – На Ельнинской земле (страница 56)
Это было стихотворение о войне. И не только о войне, а и о том, как народ устал от войны, с каким нетерпением он ждет — когда же она кончится?
Я решил отказаться от «Сакья-Муни» и на следующий же день передал Степану Дмитриевичу газетную вырезку.
— Я хотел бы прочесть вот это стихотворение. А Мережковского не хочу… Можно так?..
Никифоров взял вырезку, быстро прочел ее и, глядя на меня каким-то уж очень пристальным, укоризненным взглядом, ответил:
— Нет, это читать, вероятно, не стоит… — И возвратил стихотворение мне.
Так и не удалось мне выступить на прощальном вечере в «воронинской академии», чего я, по правде говоря, сильно хотел. Но я не только не выступал, но и не присутствовал на вечере: не пошел туда в знак протеста против запрещения прочесть стихи из газеты. Правда, о том, что я протестую, было известно лишь мне, да еще, пожалуй, Свистунову, но все же это был протест…
ПЕРВЫЕ ЛЕТНИЕ КАНИКУЛЫ
После того как в гимназии закончился мой первый учебный год, я приехал в Глотовку. Стояло погожее жаркое лето. Если же иногда и шли дожди, то это были дожди грозовые: зайдет туча, прольется на землю могучим освежающим ливнем, и снова безоблачно, ясно.
Мне была предоставлена полная свобода. Мои родители считали, что я теперь уже навсегда «отрезанный ломоть», что деревенские работы и заботы не должны меня касаться. Поэтому я не участвовал ни в сенокосе, ни в жатве… От меня требовали, пожалуй, только одного — стеречь дом, то есть находиться дома, пока все остальные работают в поле.
Я читал книги, если они были, писал что-то, с увлечением изучал язык эсперанто. Язык этот давался мне чрезвычайно легко: уже недели через две я хорошо знал грамматику эсперанто и множество слов, что давало возможность читать текст, почти не прибегая к словарю. Я мог уже и немного разговаривать на языке эсперанто, хотя разговор приходилось вести лишь с самим собой.
Я выписал себе ежемесячный журнал «La Ondo de Esperanto» («Волна эсперанто»). Меня особенно интересовали печатавшиеся в нем стихи, написанные по-эсперантски. Одно из стихотворений — называлось оно «Девятый вал», автором его был некий Шринд — я даже перевел на русский язык. Оно привлекало меня тем, что направлено было против войны, и потому показалось мне чрезвычайно смелым. Мысленно я даже отнес его к произведениям такого рода, которые царское правительство обычно запрещает. На самом деле стихотворение «Девятый вал» было самым заурядным пацифистским стихотворением, написанным к тому же слишком общими словами. Помню из него такие строки:
Кончалось стихотворение нижеследующей строфой:
Вероятно, в некоторой неловкости приведенных строк сказалось несовершенство перевода. Но и сам оригинал не был свободен от этих неловких выражений, от весьма неопределенных, расплывчатых символов.
Свой первый перевод я напечатал затем (летом семнадцатого года) в «Народной газете», которая выходила в Ельне.
В журнале «Волна эсперанто» чаще других печатались стихи ныне покойного поэта-эсперантиста Георгия Дешкина. Они мне чрезвычайно нравились, и некоторые из них я помнил наизусть.
Георгий Дешкин, как я узнал впоследствии, писал и русские стихи. Одно время — в первые годы революции — он даже занимал какую-то руководящую должность в Союзе поэтов, существовавшем в Москве. Но прежде всего он был поэтом-эсперантистом. И его знали эсперантисты многих стран по тем многочисленным сборникам, которые он выпустил.
Стихи на языке эсперанто, а также художественную прозу писали не только у нас, но и в других странах мира. Я думаю, что уже в те годы существовала довольно обширная эсперантская литература, а сейчас она, несомненно, очень и очень увеличилась в своем объеме. И я как-то задумался над тем, почему ни одно произведение писателей-эсперантистов не стало сколько-нибудь значительным явлением литературы, каким могло стать произведение, написанное, например, на русском, либо французском, либо каком-нибудь другом языке? Почему у нас никто не знает Георгия Дешкина, никто, кроме узкого круга эсперантистов? Почему он — человек отнюдь не бесталанный — не мог сказать того нового слова в поэзии, которое, казалось бы, должен был сказать и которое сказали многие поэты, писавшие на русском языке?
Разгадка этого заключается, по-моему, в языке. Эсперанто, хотя и является языком довольно гибким и на нем можно выражать довольно сложные мысли и понятия, все же остается языком условным, вненациональным, языком дистиллированным, если так можно определить.
Талантливое, подлинно художественное произведение литературы — будь то стихи или проза — обязательно должно заключать в себе национальные черты, и написать его можно только на живом национальном языке. Мне кажется это абсолютно бесспорным.
Между тем совсем недавно некоторые преподаватели Литературного института имени Горького весьма настойчиво, весьма серьезно уверяли своих питомцев, что национальные черты в литературе вообще, а в поэзии в частности, это чепуха, это-де пережиток прошлого, который надо решительно отбросить. Ни национальные черты того или иного народа, ни язык, на котором говорит этот народ, в художественном творчестве роли не играют. Главное — чтобы у человека был талант, было умение писать. Остальное-де все приложится.
Я знаю, что так думали, а может быть, думают и сейчас не только некоторые преподаватели Литературного института, но и многие другие люди, в том числе писатели.
Таким образом, литературный талант отрывается от национальной почвы, от родного национального языка, его лишают национальных особенностей, его изображают как нечто наднациональное и, по сути дела, отвлеченное.
По-моему, таких талантов не бывает. Тот, кто думает, что они могут быть, глубоко заблуждается.
Всем этим я вовсе не хочу опорочить язык эсперанто, как это показалось некоторым, прочитавшим в «Литературной газете» (9 июня 1971 года) мою беседу с Евгением Осетровым. Нет, я хотел лишь еще раз подчеркнуть, что главным для литератора должен быть родной язык, язык живой и национальный. Эсперанто главным языком ни для кого не является. Он всегда был и остается лишь языком вспомогательным, каким его и представлял себе создатель эсперанто доктор Заменгоф.
В журнале «Волна эсперанто» на последней странице обложки печатались адреса желающих переписываться на языке эсперанто. Среди них было немало и русских. Но переписываться со своими, с русскими, какой же в этом интерес? Свои ведь и русский язык знают отлично, с ними и переписываться можно по-русски. Так что эсперанто здесь ни при чем. А вот иностранцы — это другое дело. Тут уж интересно хотя бы только проверить, поймут ли они меня или нет, ответят ли мне.
Я выбрал два адреса, которые показались мне наиболее подходящими, наиболее интересными: адрес француженки и адрес итальянского синьора. Я написал им два ничего не говорящих письма, какие обычно писались при подобных обстоятельствах: я, мол, в таком-то журнале прочел ваше сообщение о желании переписываться, а также ваш адрес; мне-де тоже хотелось бы завести переписку и т. п. Далее для первого знакомства я сказал кое-что о себе: учусь в гимназии, а сейчас провожу летние каникулы у себя дома, в деревне…
Отправив два своих письма, я, однако, не был уверен, что они дойдут по назначению: все еще продолжалась мировая война, письма за границу шли не прямо, а окольными путями — через какие-то другие страны. Поэтому путь их был весьма длинен. Многие из них просто пропадали. Но я, в конце концов, ничем не рисковал: дойдут — хорошо, не дойдут — тоже ничего страшного нет.
Первым пришел ответ из Франции. Моей корреспонденткой оказалась совсем еще молодая девушка, и, не скрою, это обстоятельство было для меня особенно приятным. Юная француженка писала, что очень любит свою родную Францию и что она была бы вполне счастлива, если бы не эта проклятая война, которая принесла и принесет еще столько бедствий как Франции, так и другим странам. К своему письму моя корреспондентка приложила засушенный цветок, написав при этом, что он вырос на ее любимой французской земле и что она посылает его мне в подарок. Все это выглядело и поэтично и романтично и не могло не вызвать во мне самых приятных ощущений. Я даже немного возгордился: вот, мол, с какой девушкой веду переписку!..
Ответил я своей милой француженке немедленно, но от нее ничего уже не получил. Возможно, что письмо мое пропало. Что же касается засушенного цветка, то я долго хранил его и все время пытался представить себе ту самую девушку, чьею рукой он был сорван для меня в далекой и неведомой мне Франции.
Что касается другого письма, которое я отправил в Италию, то тут произошла довольно-таки казусная история, произошла по моей наивности, по незнанию многих вещей, которые я обязан был знать, поскольку затеял переписку с итальянским синьором.
Ответ, полученный мною из Италии, был не то что высокомерным, но этаким снисходительным, чего, впрочем, я тогда не понял. Итальянский синьор прислал мне открытку. Лицевая сторона ее была разделена на две части: правая часть предназначалась, как обычно, для адреса, левая — для письма. В письме — а оно было весьма кратким — мой итальянский адресат сообщал, что он композитор, что живет на берегу Lago Maggiore (Большое Озеро), где у него имеется собственная вилла (это обстоятельство особенно подчеркивалось), и что на обороте открытки напечатаны ноты его музыкального произведения. Это было все.