реклама
Бургер менюБургер меню

Михаил Исаковский – На Ельнинской земле (страница 55)

18

Свистунов, помолчав немного, как бы еще раз припоминая то тревожное свидание, ради которого он ездил в Витебск, продолжал:

— Проговорили мы с Андреем часа полтора. Говорили больше шепотом. Он очень обрадовался, что я приехал. И настроение у него сразу изменилось… Словом, я не напрасно поехал… Ну а потом Андрей и его товарищи дошли со мной до лазейки. Там мы и простились. Я сразу же отправился на вокзал, а они в казарму, пока их там не хватились.

Рассказ о свидании в солдатском сортире сильно взволновал меня. Я просто восхищался Василием Васильевичем, я думал, что только он один вот так, долго не раздумывая, с полной готовностью, с открытым сердцем мог броситься невесть куда, чтобы встретиться — хотя бы на полтора часа! — с человеком, попавшим в беду. То, что свидание могло состояться лишь в солдатском сортире, еще больше подчеркивало весь драматизм положения, в которое попал солдат, всю необычную горестность его судьбы и придавало поступку Свистунова еще большее значение, еще большее благородство. И пусть практически все кончилось ничем, встреча и разговор Свистунова с Андреем Седых были для меня примером большого мужества и большой человечности.

В «воронинской академии» еще, пожалуй, никто не знал, что я пишу стихи. А мне, конечно, хотелось, чтобы знали. И тут как раз представился удобный случай, чтобы показать себя.

Мы, ученики четвертого класса, получили домашнее задание — написать сочинение на тему «Кавказ по произведениям А. С. Пушкина». Собственно, из произведений Пушкина необходимо было знать, пожалуй, лишь одно стихотворение — «Кавказ подо мною. Один в вышине…». Положив это стихотворение в основу, мы должны были своими словами рассказать, каким представляется Кавказ человеку, находящемуся «в вышине» — на одной из вершин Кавказского хребта.

Вспомнив, что самое первое мое стихотворение было написано о Кавказе, я подумал: а не написать ли мне стихами и свое школьное сочинение? Право же, это будет на редкость интересно: все напишут прозой, а я стихами!.. И разговоров же потом будет!

И я начал:

Так вот ты каков, мой священный Кавказ! Я всею душою стремился Тебя посмотреть еще в детстве хоть раз, К тебе я мечтой уносился…

Что было дальше в моем описании Кавказа, я не помню. Но помню, что все стихотворение было написано в столь же приподнятом тоне, словно я и впрямь попал на Кавказ и, глядя на него с высоты, никак не могу оторваться от той великолепной и величественной картины, которая вдруг открылась перед моими глазами.

Нашим преподавателем по языку и литературе, как об этом я уже говорил раньше, был Степан Дмитриевич Никифоров. Но заглазно гимназисты называли его не иначе как Степка, хотя это пренебрежительное прозвище нельзя было считать удачным: оно ни с какой стороны не подходило Никифорову, не выражало ни одной особенности его поведения, ни одной черты его характера — ни большой, ни малой. Никифоров был человеком серьезным, представительным, знающим и — несмотря на неуважительное прозвище! — пользовался большим авторитетом как среди преподавателей гимназии, так и среди учащихся. Но раз уж все его звали Степкой, то, каюсь, не отставал от всех и я. И я с нетерпением, с душевным трепетом ждал, когда же Степка прочтет наши ученические сочинения и вернет их уже с отметками.

Ожидание длилось дней пять. Наконец моя тетрадь очутилась у меня в руках. Я развернул ее и остолбенел: никакой отметки Степка мне не поставил. Вместо нее под сочиненными мною стихами о Кавказе красными чернилами и очень твердым и четким, чуть ли не каллиграфическим почерком было написано: «Прошу точно выполнять заданные работы, не допуская неуместных вольностей!» И дальше подпись: «С. Никифоров».

Слова, написанные красными чернилами, которые я сразу же и навсегда запомнил, прозвучали для меня как грозный окрик и даже как решительный запрет писать стихи… Я растерялся, я недоумевал: почему он так написал? В чем дело?..

Вероятно, Степан Дмитриевич был по-своему прав. Но понять это мне было тогда трудно. Я придавал стихотворной форме (именно форме как таковой) непомерно большое значение. Я считал, что мое сочинение заслуживает хорошей отметки уже за то, что оно написано стихами. Словом, положительно все, написанное в рифму, заслуживало, по моим понятиям, особого внимания. И потому я иногда писал стихами даже адреса на конвертах, если посылал кому-либо письма. И гордился этим: смотрите, мол, как я умею!..

Так, однажды я послал в действующую армию своему брату Нилу письмо с нижеследующим стихотворным адресом на конверте:

Где снаряды с шрапнелями рвутся И где сыплются пули, как град, Где за мать за Россию дерутся, У меня там есть родственник — брат. Вид имеет такой молодцовский, В Преображенском, в десятой живет. Он в лейб-гвардии. Нил Исаковский — Всякий так мово брата зовет. Я прошу вас письмо мое это Поскорее ему передать, Чтобы мог я дождаться ответа И о здравии брата узнать.

По подчеркнутым словам было легко установить, что письмо отправляется в лейб-гвардии Преображенский полк, в десятую роту. Но меня, как стихотворца, несколько смущало, что слово «Преображенский» не укладывается в стихотворный размер — получается лишний слог. Все же, подумав, я решил, что звуки «е» и «о» в слове «Преображенский» при произношении как бы сливаются в один слог и получается нечто вроде «Пребраженский». Значит, нарушения стихотворного размера уже нет. Далее, вместо слова «моего» я поставил «мово». Такую форму слова я считал вполне допустимой, поскольку встречал ее во многих народных песнях и частушках и даже в стихах А. В. Кольцова.

Главное, однако, заключалось в том, что мое письмо со стихотворным адресом не только дошло до брата, но и вызвало, как он писал мне после, множество разговоров среди солдат. Иные солдаты специально приходили к брату, чтобы своими глазами увидеть и прочесть диковинный адрес…

Далеко не сразу я понял, что писать стихами адреса на конвертах либо даже школьные сочинения — это совсем не доблесть и не талантливость; что писать стихами следует лишь о том, чего нельзя выразить без стихов. Только так.

Между тем есть немало людей, считающих, что все сочиненное стихами гораздо весомей, значительней, интересней для читателя, чем написанное прозой. Я до сих пор помню брошюру одного смоленского агронома, который в стихах поучал крестьян, как они должны обрабатывать свою, тогда еще единоличную, ниву. Поучения были вроде таких:

Чтобы пашенку пахать, Надо раненько вставать, Надо раненько вставать, Да и лошадь запрягать, Надо лошадь запрягать, Затем в поле выезжать…

Но тоненькая агрономическая брошюрка — это еще туда-сюда. А не так давно я видел четыре объемистых машинописных тома, в которых некий профессор (профессор!) стихами излагал историю России! Даже теперь в некоторых газетах можно встретить стихотворные репортажи, в которых рассказывается о событиях, происходящих в нашей стране.

Все это, конечно, зря. Дело, по меньшей мере, бесполезное. Учебники истории, всевозможные репортажи с места действия, статьи об обработке земли и многое-многое другое писать надо все-таки прозой. Это и понятней, и обстоятельней, и убедительней.

Я где-то уже говорил, что написать стихами можно и арифметический задачник. Можно, но зачем? Разве задачник от этого станет лучше и наша поэзия хоть чуть-чуть станет богаче? Нет, ни то, ни другое. Стихи хороши и нужны только там, где они действительно нужны, где, повторяю, обойтись без них никак нельзя.

Была у меня и другая стычка с преподавателем языка и литературы Степаном Дмитриевичем Никифоровым — стычка, тоже касавшаяся поэзии, хотя характер ее был совсем иной, чем в первом случае.

Учебный год в гимназии обычно завершался прощальным вечером, на котором выступали свои же гимназисты: одни читали стихи (но только не собственные!), другие пели, третьи играли на каком-либо музыкальном инструменте…

С. Д. Никифоров предложил, чтобы в вечере участвовал и я. Он предложил также, чтобы я сам выбрал и стихи, которые буду читать.

Ни одного стихотворного сборника у меня не было, и я мог выбирать лишь из стихов, напечатанных в хрестоматии. Выбрал я очень нравившееся мне стихотворение М. Ю. Лермонтова «Умирающий гладиатор»:

Ликует буйный Рим. Торжественно гремит Рукоплесканьями широкая арена…

Как и всегда, очень быстро я заучил стихотворение наизусть и, по-моему, совсем неплохо читал его вслух, декламировал, как принято было говорить в подобных случаях.

Но Степан Дмитриевич отверг «Умирающего гладиатора». Почему отверг, не объяснил. Он только сказал:

— Я подберу что-нибудь другое…

И подобрал «Сакья-Муни» Д. С. Мережковского, стихотворение очень модное в то время: оно печаталось во всех «чтецах-декламаторах» и включалось во многие концертные программы.

— Вот это будет лучше, — сказал мне Никифоров. — И выучить его вы вполне успеете.

И я стал учить. И выучил. И один раз на уроке уже успел прочесть «Сакья-Муни» преподавателю, чтобы тот знал, насколько хорошо я могу выступить на вечере.

Но тут вмешался Василий Васильевич: он был решительно против «Сакья-Муни».

— Это, — объяснял он мне, — лишь красивая выдумка. Звучит она, правда, эффектно, сильно, но сущность ее лживая и потому вредная. Не надо внушать людям, что бог милосерд и справедлив, что он всегда готов прийти на помощь бедным и несчастным… Все это сплошной обман, потому что бог и не милосерд, и не справедлив, да и нет его вовсе… Ты лучше прочти на вечере вот это стихотворение. — И Василий Васильевич вынул из общей тетради газетную вырезку и подал ее мне.