18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Годенко – Потаенное судно (страница 73)

18

Сердце, если оно не получает должной нагрузки, хиреет и ослабевает…

Охрим Баляба ходил по пустому огороду бабы Оляны, намечая ряды, обмеривая их шнуром. В нужных точках забивал колышки или просто втыкал ветки. Позже на помеченных местах копал ямки — не широкие и не глубокие, — как раз такие, какие требуются для саженцев. Ямки выстаивались, получая подкормку навозом, а то и химикатами, которые удавалось добывать Охриму Тарасовичу в скобяном магазине. Выстаивались, заливаемые дождем, засыпаемые мелкой снежной крупкой. А когда на базаре появилась грузовая машина «ЗИЛ», кузов которой был сплошь завален поставленными наискосок саженцами ореха, жерделя, мирабели, шелковицы, яблонек райки, пепина и семиренко, грушек бергамот и скороспелки, венгерской сливы и турецкой вишни, привезенных из государственного питомника, Охрим Тарасович выкатил из-под навеса старую тачку, намочил в кадке, что стоит у колодца, мешковину и кусок старого рядна, кинул их в тачку, покатил ее к базару.

— Га, коханый, за деревом приехал! — обрадованно приветствовал Балябу случайно подвернувшийся Сабадырь, отец Йосыпа Сабадыря, бывший коммунский садовник.

— Посоветуй, шо взять. Хочу зробить, чтоб всего понемногу, чтобы было, як то кажуть, и кислое, и солодкое.

— Га, коханый. Це ты хочешь посадить сады Вавилонские. Так? — продолжал Сабадырь, затыкая пальцем фистулу на горле (фистулу ему вставили после ранения в германскую войну).

— Угадал!

— Зробимо, зробимо! — пообещал Сабадырь. Обратившись к хлопцу, стоящему в кузове, попросил тоном приказа: — А подай-ка мне, коханый, руку. Хочу на твою гарбу залезти.

Парень запротестовал:

— Сюда не можно! Стойте внизу, а я буду подавать.

— Сабадырю можно, коханый! Чув про Сабадыря?

Парень смутился, зачем-то сказал, что слышал.

— Вот и гарно. Подай руку!..

Он бережно вытаскивал из завалов тоненькие прутики саженцев, корни которых были увешаны комочками материнской земли, подавал их Охриму Тарасовичу.

— Держи, коханый! Це белый налив — дуже солодке яблоко.

— Мне бы тех, знаешь, краснобоких, здоровых, что в два кулака.

— Га, коханый, це ты вспомнил коммунские яблоки? Таких нема. То сорт Гоньки и Северина. Его надо выводить самому, прививать почку к стволу.

— Пошукай хороших вишенок.

— Нема, хоть запали! Вот, может, эту возьмешь? Ягода мелкая и кислая, не дай бог — аж у очах зеленеет! Возьмешь?

— Можно взять, спробуем, может, на сушку сгодится, або для настойки.

— Коханый, коханый! Возьми ясень, — предложил Сабадырь старому Балябе.

— На беса он мне нужен?

— По крайней мере дерево! Посадишь у хаты — и тень будет, и шелест, и что ты только хочешь. Гарный ясенек, клади в тачку.

Охрим Тарасович вставал по гудку. Заслышав сигнал, подаваемый ремонтными мастерскими, торопливо собирался. Оляна Саввишна спрашивала хриплым голосом из боковушки:

— Куда тебя лихая година несет? Еще черти навкулачки не бились, а он уже на ногах!

— Долго лежать — бока отлежу. Надо подниматься. Поеду на ферму до невестки, за удобрением.

— Вот невыкопанное лихо! — баба Оляна передразнивала зятя его же поговоркой. — Дался тебе тот садок. Нам уже помирать пора, а не сады разводить.

— Живому треба про живое думать. А помрем — нехай тогда другие пекутся.

Покряхтывая, вставал с кровати, шлепал босыми ногами по земляному полу, шел к припечку, где сушились его онучи, снимал их, тщательно разминал, залубенелые, бережно окутывал ноги, совал их в смазанные с вечера жиром и уже успевшие отмякнуть сапоги.

Антон, наблюдая за помолодевшим в новых заботах стариком, радовался. Ему приходила на ум думка о том, что крестьянина-труженика ни на какую пенсию услать нельзя. Впрочем, разжаловать его и снять с должности тоже невозможно, потому как и чин и должность всегда при нем и являются одновременно и самыми высокими, и самыми простыми.

И еще держало Охрима Тарасовича и не давало ему опускать плечи то, что он по-прежнему оставался «в своей воде». Та же хата, те же соседи. Вот его родные, вот знакомые. Улицей ниже, на том подворье, где он когда-то строился с Настей, построился его сын. И на том, и на этом подворье попеременно носятся как оглашенные два его внука, два бедовых паренька — Юрко и Валашок, которых он часто гладит по круглым головкам и которым иногда отвешивает заслуженные подзатыльники. Вздыхая, думает Охрим Тарасович и о гробках, где вечный покой. Но гробки́ его тоже не страшат, там он будет не одиноким. Там его мамка и татко, рано умершие, там старшие братья Терентий и Саливон. Настя — его Настасия Яковлевна, суетливая хлопотунья, на которую похожа чем-то невестка Паня, тоже там покоится, лежит рядышком со своими, можно сказать, родными сыночками (младшие братишки Пани) Сережей и Колей, с которыми вместе приняла мученическую смерть в подожженной оккупантами хате. Когда вот так сложилась твоя жизнь, что и в прошлом у тебя и в будущем бесконечность, цепь нигде не нарушена, звенья не выпали и ты состоишь прочным, надежным и необходимым звеном в этой цепи, тогда и умирать не страшно.

Тачка Охрима Тарасовича, протарахтев ископыченным двором молочнотоварной фермы, остановилась возле дежурки — белостенного саманного строения с широкими многостворчатыми окнами. Покашливая от первоначальной неловкости, Баляба вошел в коридор, где остро пахло смесью прокисшего молока и сенной пыли, приоткрыл дверь в просторную залу, у противоположной стены которой рядами стояли белые бидоны, на деревянных полках лежали спрутами резиновые трубы с присосками для доек, стеклянные банки разных размеров и стаканы, затуманенные неотмытым молоком. На гвоздях висели белые халаты с рыжеватыми полосками и пятнами. На широком самоструганном столе, придвинутом вплотную к окну, вразброс лежали толстые замасленные тетради, журнал для записей. На гвозде, вбитом в раму, наколота пухлая стопка квитанций.

— Здорово живете, девчата! — произнес Баляба, оглядываясь по сторонам. Но, заметив, что в зале находится только одна Клавка Перетятько, разочарованно протянул: — О, куда же все подевались?

— Кого шукаете? — Клавка, сидящая у стола, повернула голову к Балябе.

— Кого же мне шукать? — Охриму Тарасовичу пришла мысль позабавиться, чтобы таким образом прогнать неловкость, охватившую его. — Невесту шукаю! Мои дружки-одногодки кажут мне: «Чего ты, Охрим, до сих пор неженатый? Иди, кажут, на ферму, там девчат — целая ярманка».

Клавка Перетятько попритушила сверкнувшую было злость в глазах, чуточку сощурила их в усмешке, повернулась всем корпусом к самозваному жениху. Ее смуглое калмыковатое лицо выразило удивление.

— А тачку на кой прикатил?

— Хто его знает? Дай, думаю, возьму на всякий случай, гляди, высватаю такую, которая ходить не может, что тогда робить?

— Ихи-хи-ги-га-га!.. — затряслась в открытом хохоте Клавка Перетятько. — На кой тебе такая, которая навозом на тачку ложится? Бери меня! Я сама поперед тачки побегу, еще и приплясывать стану!

— Э-э-э… Я бы тебя, Клавка, взял, да боюсь, на такую пороху не хватит: дуже породистая!

Клавка поднялась с табуретки, разгладила на бедрах халат, поправила белую косынку, криво усмехнулась, поскучнела лицом.

— Паня в третьем блоке, возле своей скотины порается. — И тоном и взглядом дала понять, что шутка отшучена и возвращаться к ней нет никакого смысла.

Клавка Перетятько в свои тридцать пять лет так и осталась Клавкой. Одинокая, не знавшая ни мужа, ни семьи, сперва надеялась, ждала чего-то. После всякую надежду потеряла. Высокого роста, костистая, нескладная, с мужиковатыми грубыми движениями и замашками, с низким отпугивающим голосом, глядевшая на всех искоса, она мало кого из мужчин могла привлечь к себе. Тем более после войны, после такого истребления, когда их вовсе редко осталось по слободам, а баб, напротив, вроде бы втрое прибавилось. Получилось так, что своих сверстников Клавка упустила, а к младшим, послевоенным парубкам, пристать не могла — намного их переросла. Что же ей оставалось? Неужели прислоняться к старикам вдовцам вроде Охрима Тарасовича? А к чему? Чтобы обстирывать их, ходить за ними, как за малыми детьми? Нет уж, лучше быть вековухой, чем подобное ярмо на шею. Шалая, необузданная в своих поступках, Клавка отпугивала от себя людей. Ее, утверждали доярки, даже скотина боялась. Когда Клавка заходила на ферму, коровы беспокойно переступали с ноги на ногу, кося в ее сторону лиловыми в слизистой мути глазами, подрагивая кожей. И оттого, что все живое ее побаивалось, сторонилось, Клавка еще более ожесточалась. То и дело доносилась ее брань, то и дело было слышно, как гупают ее мосластые кулаки по тощим коровьим бокам.

Однажды Зинка Березуцкая пошутила:

— Клавко, тебе бы на бойню, а не в доярки!

Давно пошутила, но до сих пор кается.

Другие жинки ее не трогают, и она к ним равнодушна.

У Пани с Клавкой сложились свои особенные отношения. Заметно, что Паня имеет над Клавкой какую-то силу и власть.

Сегодня они ушли с фермы пораньше. Паня потащила товарку к себе.

— Ходим до нас. Мой на Бердострое и днюет и ночует, — заметила об Антоне. — А хлопчики с дедом Охримом садок разводят. Я одна.

Сарай у нее под одной крышей с хатой. Паня, оттолкнув верхнюю половину составной двери сарая, перевесилась внутрь, отдала засов. Войдя черным ходом в сени, откинула кованый крючок, пригласила: