18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Михаил Годенко – Потаенное судно (страница 72)

18

Антон удивился:

— Я ж молчу!

— Вот и добре… — Погладил себя по вдруг захолодавшему кадыку, погмыкал пересохшим горлом. Заметно было, что человек все проходит заново. — Вот и добре… Не знаю, на який этаж нас подняли, токо бачу, стоит он у стола, глядит на нас, вроде бы усмехается, и вот так чубуком своей трубки ус трогает. У чоботах он, Антоша, брюки защитные в чоботы убраны. Гимнастерка на ем солдатская с накладными карманами.

— Мобыть, китель или тужурка? — вставил неуверенно Антон. Он много раз видел Сталина на портретах и в кинохронике, но не помнил, чтобы Сталин был в гимнастерке.

— Не-э-э, что ты, — Иван вскинул обе руки, словно защищаясь от удара, — ни в коем разе! Гимнастерка. Вот як зараз бачу… Подошли мы с матерью поближе — руку подал: сперва матери, Федосии Федоровне, после мне протянул. Я его как-то неловко поймал за пальцы, тряхнул через меру. Вижу, посмурнел он, но продолжает говорить приветливо: «Как доехали, Федосия Федоровна?» — «Слава богу, — каже маты, — благополучно добрались». — «Как вас дочь приняла?» — «Спасибо, — каже маты, — по-родственному, як следует». — «Выходит, все у вас отлично, Федосия Федоровна?» — подытожил Иосиф Виссарионович. «Не жалуюсь, товарищ Сталин, токо…» — «Что только?» — подбодрил ее Иосиф Виссарионович. «Погано, шо люди разное про нас балакают. И хату, мол, Дудникам новую поставили, и забором новым обгородили. И то им, и сё. А за яки гроши, пытают. И шо она, Полька, такое зробила, шоб ее так щедротами осыпали?.. Всякое говорят, товарищ Сталин». Расходилась моя маты, вроде бы она не в Москве, а в Новоспасовке. Вроде бы беседует не со Сталиным, а с головою сельрады Сухоручкой Пилипом Кондратовичем. Я даже забоялся. Ну, думаю, зараз Иосиф Виссарионович як грымне чоботом об пол, як скаже!.. А он нет, усмехнулся в рудые усы, погладил себя по груди и говорит: «Не бойтесь подобных разговоров, Федосия Федоровна, это обывательские разговоры. Они вызваны недоброжелательностью и завистью. Возможно, и враждебными настроениями. Считаю, государство по достоинству оценивает подвиги своих передовых людей, по достоинству их отмечает, платит им за их опасный, нелегкий труд. Живите спокойно в своей хате, она ваша, вами вполне заслужена». Опосля, чуешь, Антоша, обернулся он ко мне и пытае: «А вы, Иван Денисович, какую просьбу имеете?» — «Ниякой просьбы, товарищ Сталин, — отвечаю без запинки. — Усё хорошо, усё у меня есть». — «Кем вы работаете?» — «Разно, товарищ Сталин. И около скотины крутюся, и на поле. Где ж нам еще работать?» — «Так, хорошо, — сказал он, окидывая меня взглядом с ног до головы и как будто что-то на меня примеряя. — Ну, а кем бы вы хотели быть, Иван Денисович?» — «Шофером, товарищ Сталин. Давно ношу думку выучиться на шофера…» — Иван Денисович толкнул Балябу в бок. — Ты ж понимаешь, Антоша, в то время новые полуторки пришли в колхоз. Мне так захотелось полетать на них, что хоть плачь. А я ж неграмотный. Диброва на курсы не посылает. И такой случай — сам товарищ Сталин пытае: «Кем хочешь?» Як же тут не открыться! Показалось мне, что Сталин усмехнулся, посмотрел на меня жалеючи, еще и головой покачал. Положив мне руку на плечо, як малому дитю, каже: «Хорошо, товарищ Дудник, вы будете шофером!» Чуешь, Дудником назвал. Будто подчеркнул, что Полина Осипенко — это одно, а Иван Дудник — это совсем другое, и никакого между ними равенства и родства нету. Одной летать, другому — пыляку глотать! Это я, Антоша, погодя понял, что промашку дал. А тогда стоял перед товарищем Сталиным, як телок неразумный, только что не мекал по-телячьи. Надо было просить что-то большое, путное, глядишь, был бы уже сильно заметным. Поздно спохватился. — Иван Дудник вздохнул и совсем неожиданно закончил свое повествование: — А бетон возить кто же будет, Антон Охримович? Бачу, никто его за нас возить не станет! — Поднялся со старого, с высокой спинкой, дивана и начал неторопливо одеваться.

Долго сновала машина Ивана Дудника между бетонным заводом и Бердой. Перед самой темнотой, когда Дудник уже поставил самосвал на отведенной площадке, заглушил мотор, к нему снова подошел Антон, попросил табаку на закрутку.

Иван покопался в глубоком кармане штанов, извлек щепотку, сыпанул на подставленный Антоном неровный газетный обрывок. Слюнявя бумажку, Баляба обкусал ее, обровнял как следует. Глядя на Ивана из-под вскинутых бровей, удивился:

— А сам?

— Теснота в грудях, — погладил ладонью бок. — Чи на погоду давит, чи хто его знает.

— Возможно, на погоду, — согласился Антон, жадно затягиваясь.

Иван долго протирал рукавом фуфайки глаза. Крутнув головой, признался:

— У меня, Антон Охримович, куриная слепота, ей-право! Чуть смеркнет — ничего не бачу. Иной раз иду с работы домой — и руки вперед, як слепой, ей-право! А в нашем шоферском деле — глаз на первом месте. Без глазу куда поедешь?

Баляба догадывался, что Иван неспроста начал такой разговор. Видимо, вспомнил какую-то байку и теперь ищет к ней подходы. Опершись на крыло зиловского самосвала, Антон уже готов был слушать, но Иван все медлил.

— Вот ты говоришь, Охримович, шо геройствовал на море, шо топил неприятеля и сам, случалось, попадал впросак.

— Николи я тебе не говорил! — принял было собеседник его слова всерьез.

— Допустим, говорил, га? Допустим!

— Допускай, раз тебе так надо.

— Ты считаешь: шофер — это ни то ни се.

— Что привязался? Ничего не считаю!

— Допустим, считаешь.

— Валяй!

— А посмотреть на шофера — он тоже людына. Ему и теплый кров надобен, и пища, и сон, як полагается. Так?

— Я уже сказал.

— Сказать мало, Охримович, надо почувствовать. А хто, як не мы, шоферня, все это чувствуем? Ух, как чувствуем — печенками своими прозреваем!

Антон понял: ему теперь следует молчать. Дудник уже завелся, как подогретый двигатель, теперь покатит.

— Опять же не угадаешь, что к добру, а что наоборот. Возьми, чуешь, мои глаза. Если бы в них не куриная слепота, я давно бы где-то земляных червей кормил, ей-право! Бывает, что болезнь не только губит, но и спасает человека. — Он снова поднял обе руки к глазам, протер их рукавами фуфайки. — Случилось такое в последнюю военную зиму. Охримович, чуешь?

Антон не ответил.

— Шли мы рейсом из Мелитополя на Бердянск, полуторки всяким товаром груженные. Двое нас на двух стареньких «газонах». До Инзовки добрались засветло… Может, чув про Инзовку — болгарское село?.. Засветло доехали. А дальше, говорю я, стоп. У меня куриная слепота. Я блукать в степи не хочу. На тот час поднялась метелица, завертело — белого свету не видать. Не поеду, говорю, и все. Дружок мой, що на передней полуторке шоферует, свою сторону тянет: шо тут припухать, говорит. Держись моей колеи — доедем благополучно. Нет, отвечаю, я ночью слепой, меня хоть голыми руками бери. Он обозлился: «Ну и пошел ты… Мне в Бердянск надо, — говорит, — а ты сиди в Инзовке». И покатил. А в степу с ним приключилось что — сказать страшно. Осела машина на правый борт: задние скаты спустили. Он решил их заменить, дело понятное. Достал домкрат, подладил его под ось, и как уж там не знаю взялся он за скаты, только получилось погано: домкрат из-под машины выскользнул, скаты опустились в колею, прижали мужику руку. Придавили кисть к земле — и ничем ее не освободить. Он и так, он и сяк — не поддается. Столкнуть машину с места не столкнешь: на тормоза поставлена. Выдернуть руку не выдернешь: машина груженая, придавила намертво. И выходит, что рука в капкан попала. Як железом ее стиснуло. Буран разыгрался, мороз трещит. В степу это не забава. Понял мужик, что конец ему. Ждать подмоги неоткуда, дорога глухая, да и кто по такой хуртовине отважится ехать. Я бы, может, подсобил, но у меня куриная болезнь, я у болгар ночую. Другой, может, кто бы подскочил, дак не знает же, что нужна допомога…

У Антона потухла цигарка, и сам он будто застывать начал, не ворохнется. Иван почмокал губами, повздыхал, продолжал:

— Хоть так, хоть так — все один конец. Чуешь, Антоша, начал он грызть свою руку зубами. Иначе, понял, ему не освободиться. Отгрыз у самой кисти. С холоду, с переляку, видать, боли не чувствовал человек. И шо ты думаешь — вызволился! Добыл свободу — и ну бежать. А куда? Никакого же здравого понятия в таком состоянии. Бежал-бежал, пока не выдохся до края. Хорошо, на жилье наткнулся… — Иван передохнул немного, повел рассказ к концу. — Зараз он у потребсоюзе работает не скажу кем, токо видел: там крутится. Культяпку ему расчленили на две половины, заживили по раздельности. Як у рака клешня получилась. Цигарку держит клешней лучше, чем здоровой рукой. И стакан берет… Хорошо, так обошлось. А мог бы и не брать больше стакана́. Бачишь, Антоша, яка наша работа?

— Работы легкой не бывает, — согласился Антон.

— Во! — подхватил Иван Дудник. — А ты, Антоша, повышаешь голос на человека, когда он в немочи. Не гоже так! — дал Иван запоздалую отповедь Балябе за утреннее его бесцеремонное вторжение.

Когда отца проводили на пенсию, Антону стало тревожно. Он знал, что в таком возрасте менять привычки, род занятий, режим загруженности — опасно. Понимал, что перелом этот болезненный, долго не заживающий. Из писем, получаемых от старых флотских друзей, ему было известно, что многие командиры кораблей, уйдя в отставку, долго без моря не живут, оказавшись вне командирского мостика, где ты чувствовал себя связанным многими сотнями, а то и тысячами нитей-нервов с личным составом, со всем огромным, сложным живым организмом боевого корабля, где бытие рассчитано до секунд, где мышцы и воля напряжены до предела, где мозг работает без устали с трезвой четкостью и ясностью, где память и расчет точны, где реакция мгновенна… Ты чувствуешь всеми своими клеточками работу корабля. Шум вентиляторов, вибрацию турбин, удары гребного винта. Слышишь перезвоны телеграфа, задающего команду в машину, треск в переговорной трубе, повизгивание роликов на реях во время подъема сигналов, оглушительно резкие, пронзительные звонки боевой тревоги, топот кованых ботинок по железной палубе. Ловишь ставшие родными запахи солярки и масляных красок, смолистый дух тросов и пряный запах кожи, которой обтянуты диваны в кают-компании. Перед глазами всегда простор, широта, синь, таящие в себе что-то новое, неожиданное, непредвиденное. Чувство опасности, холодящее кожу на висках, чувство ответственности, не допускающее забытья. И вдруг — покой, тишина, ограниченный стенами квартиры горизонт. Стоишь ты, как говорится, на всех четырех якорях. И не качнет тебя ни килевая, ни бортовая качка. Палуба под тобой немая, каменно-неподвижная.