Михаил Годенко – Потаенное судно (страница 50)
Кабинет капитана третьего ранга Богорая поблескивал выкрашенными считай до потолка стенами. Фисташковая окраска успокаивала глаз, делала все вокруг светлым и приветливым. Ремонт в этом помещении произвели, конечно, не катерники, а прежние хозяева, видимо, рассчитывающие задержаться здесь надолго. У стола — два полумягких кресла. Стулья, обитые зеленой тахтовой тканью, редко расставлены вдоль стены. Каро Азатьян понуро стоял перед столом. Богорай похаживал по кабинету, проходя мимо стола и мимо Каро. Сдерживая гнев, пытался вытянуть из Азатьяна объяснение его вчерашнего поступка. Каро отмалчивался. Лишь по временам, возбуждаясь, поскрипывая зубами, мотал головой, потерянно махал руками, восклицая одно и то же:
— Вай, командир, вели расстрелять Каро. Не спрашивай, не мучай человека! — Хватался обеими руками за голову, рычал от боли. Ему, конечно, необходимо было прежде всего опохмелиться.
Понимая, что криком ничего не достичь, Богорай открыл огромный несгораемый шкаф, стоявший в углу, вынул оттуда толстого стекла графин, поставил на стол стакан, налил в него спирту, показал глазами Азатьяну:
— Разбавить или так примешь?
Не дослушав вопроса, Каро подхватил стакан, выплеснул спирт в рот, прижал к губам рукав фланелевки, пахнувший бензином.
— Продохни, голова!
— Хорошо, командир. Я тебе все расскажу. Разреши сидеть?
Богорай кивнул на стул. Азатьян присел, но тут же вскочил.
— Каро — бандит, да? Каро — преступник, да? Суди Каро, стреляй, посылай штрафной рота! Каро не боится. Каро больше не может!..
— Расскажи толком, где так набрался вчера, куда бегал?
— Не могу спокойно. Потерял нервы. Война, думаешь? Нет! Война не боюсь… Скажи, плохо Каро воевал?
— Отлично воевал до вчерашнего.
— Хорошо говоришь, командир. Каро воевал отлично. Война не боялся, фашист не боялся, смерть не боялся! Чего боялся Каро?.. Отец умер, Каро не видел, не хоронил. Этого боялся Каро… Жена родил ребенок — Каро не видел, не крестил, да? Боялся… Ребенок умер, нету ребенок — Каро не видел, не хоронил свой ребенок. Вай-вай, как страшно Каро!..
У Богорая стеснило дыхание. Он отвернулся к окну, расстегнул китель, полез под него ладонью, стал потирать грудь. Распахнув пошире окно, жадно ловил ртом еще прохладный утренний воздух. Каро все говорил, но Богорай его уже не слышал. Он видел деревушку, прилепившуюся над высоким обрывом у реки, различал тропку, круто падающую вниз, к воде, длинную деревянную кладочку, с которой бабы воду черпают ведрами, не снимая их с коромысел. Кладочка пуста, обрыв безлюден. Куда все подевались? Столько пацанвы в деревне — и вдруг никого!.. «Как там сынишка, что с ним?!» — чуть ли не вслух спросил Богорай.
— Думаешь, война, командир? Нет!..
— Она самая и есть, — откликнулся тихо Богорай, словно отвечал не Азатьяну, а своим собственным мыслям. Он круто повернулся, сел на стул. — Ребенка вчера поминал?
— Да, командир. Встретил друга, в комендатуре служит. Поговорили, выпили. Опять поговорили, опять выпили…
— Зачем расстреливал фелюги?
— Сам удивляюсь!..
— Знаешь, что грозит? Международный скандал. Скажут, по своим братьям палили. Русские топили поляков. Раздор в славянском семействе, представляешь?
— Вай, как нехорошо! Что же мне теперь делать?
Азатьян протянул руки вперед.
— Свяжи меня, командир, арестуй, отдай польский трибунал. Каро сам ответит. Пускай секут голова, Каро заслужил такой позор!
Богорай рывком поднялся с места, ударил ладонью по столу.
— Хватит! Счастье твое, что фелюги были без народу. Ступай в команду, доложи Балябе, чтобы тебя на «губу» на десять суток. Ступай!
18
Мемель показался Антону узелком, к которому все нити сходятся: несколько дней назад он встретил здесь старых друзей, Бестужева и Алышева, сегодня же, вернувшись из Данцига, точнее, из порта Нейфарвассер, увидел Додонова. Изменился бывший командир БЧ-3 эскадренного миноносца «С», неузнаваемо изменился. Далеким стал, каким-то чужим, непонятным. Что же, у него своя, иная жизнь, совсем не похожая на обыденную. Додонов — артист. Служит в ансамбле песни и пляски Краснознаменного Балтийского флота. Достиг человек, чего хотел, помогай ему аллах! Вроде бы тоньше стал, стройней, помолодел. Все на нем новенькое, с иголочки.
Додонова Антон признал еще в общем строе хора. Затем объявили песню «Соловьи», назвали солиста — и всякие сомнения отпали.
«Соловьи» — дорогая Антону песня. Когда ее слушаешь, уносишься в иной мир, витаешь свободно. И нет для тебя границ ни временных, ни пространственных. Чудится, например, что ты в азовской, самой доброй, самой надежной, волне купаешься. Видишь отца, бродящего с сетью в одних сподниках; видишь дядьку Сабадыря, командующего у закопченного коммунского ведра; видишь Семку Беловола и Касимку — дружков-детдомовцев, кувыркающихся в песке; слышишь Кузьменкин — председателя коммуны — хриповатый голос; бегающие круглые по-птичьи глазки Васи Совыни; хрупанье сена на резаках шумно жующих лошадей. Песня всемогуща, она может вызвать из прошлого все и вернуть его тебе, словно дорогой подарок. Увидишь лед речки, хлопцев, скользящих на одном коньке; медленный с огромным задним колесом трактор «запорожец», пашущий коммунский клин у хутора…
Додонов вел тихо, высоко. Жаром веяло от его пения. Кадык у Антона заходил-заходил, душно стало. Антон оттянул тельняшку, впившуюся в горло, дал свободу дыханию. Опустив голову, глядел себе под ноги, на усыпанную песком землю площадки. Уже не замечал ни грубо сколоченного помоста, на котором разместился ансамбль, ни глухо шумящих ясеней, ни корявых скамеек, бог знает откуда натащенных сюда. Ему уже не казалось странным, что концерт идет под открытым небом, на ветру, при басовито гудящих в небе самолетах. Забыл обо всем. Даже о песне. Она жила где-то рядом своей жизнью, он жил своей — убыстренной невероятно, густо спрессованной по времени, такой непоследовательной. Вдруг Калерия Силовна привиделась — Лера, женщина, которую встретил в доме Лотохина. Глаза у нее пытливые, грустные, все время что-то ищут, чего-то выспрашивают… И тут же Паня — веселая, смеющаяся. Все в ней ликует: и глаза, и прохладно-белые зубы, и шевелящиеся под ветром светло-льняные волосы, и загорелые руки с огрубевшими, припухлыми от работы пальцами, даже рыжеватые веснушки на смешно сморщенном прямом носу… Мать Настя всплыла в памяти. Подпирая щеку рукой, покачивая головой, что-то тихо говорит. Но он не разбирает что. Напрягает слух, вглядывается в ее еле шевелящиеся сухие, потрескавшиеся губы — и все напрасно… Вдруг вихрем налетает на него Поля, его «невеста». Подхватив Антона под мышки, кружит вокруг себя долго и с такой быстротой, что уши начинает холодить. Уехала она тогда в Киев на курсы птичниц, а вернулась, годы спустя, в военной форме, с орденами и высоким званием Героя. Была она уже не прежней Полей, не Полиной Дудник, а военным человеком по имени Полина Денисовна Осипенко. Своей строгой значимостью она как бы отстраняла его в сторону. Как радовался за нее Антон, как ликовала тогда вся Новоспасовка!.. А Полина беседовала со всеми наравне, не видя Антона, не замечая его ловящих одиноких очей. И туманилось все вокруг, туманилось, как стекла в сырую погоду.
Антон не мог понять, почему же при словах-просьбе «Соловьи, соловьи, не тревожьте солдат» в его памяти возникли не военные баталии и не солдаты, а женщины, которых он давно знал — или пусть только однажды видел, — их глаза, умудренные горем, их руки, много трудившиеся, их лица: то приветливые, радостные, то хмурые, недовольные, но всегда прекрасные.
А вот и каменная баба у околицы. Строгая, загадочная, вечная. Поверилось Антону, что в жизни она была иной — верткой, смешливой. Что же ее так окаменило? И почему она, далекая, тяжелая, обожествленная, становится в ряд с теми, кого он знал и знает в реальности? Когда был в отпуске, глядя на памятник Полине Осипенко, почему-то подумал: «каменная баба». Тогда ужаснулся было такой мысли, мысль показалась несуразной. Теперь думается по-иному. Что же произошло, что изменилось? Может быть, в том строгом божище, что стоит у шляха, в той окаменелой женщине — все они, женщины, слились воедино. Может быть, то их общая судьба, памятник и горю ихнему, и величию?..
19
Бурый закат не предвещал ничего доброго. Воровски набегая бог весть откуда, мутновато-синие облачка затмевали выстуженное за день и вместе с тем покрупневшее солнце. Порою малые тучки прикипали на время к солнцу, сидя на нем, словно бельмо на глазу. И над морем веяло неуютом. Смутное беспокойство глухо роптало в покатых валах, которые исподволь росли, крепчали, грозили разразиться настоящим штормом. Похолодевший ветер кидался на берег с жадным буйством. Он подхватывал пыль и прошлогодние палые листья, вздымал их в воздух, крутил пока еще безобидные смерчи, дурно завывал в проводах антенн.
В полночь шторм разыгрался по-настоящему. Огромные валы набегали со стороны темного моря. Вставая на дыбки, они стукали всей своей массой в стенку, ограждавшую гавань. Их удары были похожи на разрывы тяжелых снарядов. Глухо стонала каменная стена, вздрагивая при каждом ударе. Ее дрожь отдавалась на берегу, в рыбацких домишках, позванивавших стеклами окон.