Михаил Годенко – Потаенное судно (страница 17)
— Га-а-ах! — И заходится в причитаниях: — вай-вай-вай! Сердитый какой! Пачему стреляешь? Пачему не желаешь кушать семечки?
Охрим с тихой ленивостью укоряет Касима:
— Горе, не хлопец. Кто же по стольку засыпает? Гляди, еще раз гахнет — останемся без печки на зиму глядючи.
Настя, услышав запах паленого, спрашивает Касима:
— Мабуть, горишь? А ну встань, отряхнись. Так и есть. Чую, вроде кабана палят.
— Шут его не возьмет, — вмешивается Потап. — Охрим Тарасович, заспивав бы, га? Хочется послухать ту, что с Настей поете, «Реве та стогне».
— Так нема ж добрых подголосков. Чи, може, ты, Потап, подсобишь?
— Який з мене подголосок! Опирайся на Настю. Она вытянет что хочешь.
— Ладно.
Охрим долго откашливается, гмыкает, пробует голос. Жинка тут же вмешивается:
— Высоко берешь, боюсь, сорвуся.
— А ну возьми ты.
Они еще какое-то время разлаженно пристраиваются друг к другу. И вот Охрим закрыл свои живо поблескивавшие в свете печки глаза, начал сочным баритоном, решительно, смело забравшись в верхний регистр:
От их слаженного пения в груди у Кузьменки что-то холодит, заходится сладкой истомой, и кажется ему, что он тоже поет, тоже взлетает высоко в небо на гребне днепровской волны, затем, с еканьем в сердце, падает гибкой вербной веточкой в черную пропасть ночи.
Настя закрывает глаза, прикладывает ладонь к разгоряченной щеке, подхватывает, стараясь не уронить все, что так бережно и высоко поднял ее Охрим:
Не спит коммуна. Завороженная их славным пением, млеет душой, мечтая о чем-то хорошем и высоком. Многие, накинув на плечи кофты или чумарки, осторожно пробираются вдоль длинного коридора, проникают неслышными тенями в комнату к Балябам, садятся на корточки у стены или остаются стоять у порога. Некоторые покуривают в конце коридора, держа чуткое ухо в сторону песни. Некоторые, оставаясь в своих тесных покоях, ловят песню через стены, жадно впитывая ее слабое, почти нереальное звучание.
Ночное село потушило последние огни. А хутор еще жил. Еще горела норовистая печка, бухая подсолнечной шелухой, еще теплились в темном коридоре огоньки цигарок, еще толпились в балябинской комнате жадные до красоты люди.
17
Обычно молчаливый Кравец на этот раз говорил долго, и как показалось многим, складно. Хуторяне, слушая его, переглядывались, перемигивались, переговаривались приглушенными голосами:
— Не только гирей умеет креститься, языком тоже добре чешет!
— Евген, дивись, як он тебя зачипив.
— Подожди, он и по тебе колесом проедет.
Потап Кузьменко просил тишины, призывал не в меру болтливых соблюдать порядок на собрании.
— Особливо молодежь, что там, в кутку, — показал рукой. — Ага, до вас обращаюсь. Тут не посиделки.
Махорочный дым мертвым сгустком висел над головами. Духота была горькой и давучей.
Счетовод, склонившись над своими бумагами, поиграл плечами, будто разминаясь. Оттолкнувшись от стола, решительно вскинул голову, шевельнул копну пшеничного чуба.
— Для чего мы, граждане, собрались под одной крышей? Для какой надобности существует наша дорогая «Пропаганда»? — задал он веский вопрос и продолжал после некоторой остановки: — С маху и не ответишь. Она, наша коммуна, одна-одинешенька. Кругом глухая степь, как пустыня, а тут вот, на хуторе, сад-виноградник цветет, райские яблочки зреют. Для чего нас Советска власть сюда собрала? А для того, отвечу, чтобы научить уму-разуму. Чтобы привыкали работать вместе, жить вместе, все делить меж собою по-людски, и солодкое и соленое. Чтобы мы привыкали к тому слову, которое коммунизмом кличут, чтобы мы не шарахались от него, как быки от трактора «запорожца», а шли смело вперед, железным шагом к намеченной пролетарской цели, чтобы всему селу, а также окрестным слободам пример свой передовой указывали.
Кто-то восхищенно прогудел в кулак:
— Складно, сукин сын, выводит, як на гармонии грае!
Но собрание пропустило это замечание мимо ушей, не шевельнулось. Все находились словно в оцепенении.
Кравец расстегнул верхнюю пуговицу гимнастерки, но тут же, как бы передумав, снова застегнул ворот.
— Многие граждане ведут сознательную линию, поступают в соответствии с пролетарским учением — честь им и хвала. Они пришли в коммуну, привезли свои манатки для чего? Для того, чтобы отдавать свои силы труду и пользоваться общим благом. Они, эти коммунары, садятся за совместный стол с чистой совестью и спокойной душой: мы, бачь, зробили все, что могли, теперь нас накормите…
Из угла подсказали:
— Затиркой!
Все обернулись на голос. Кравец подхватил замечание, нисколько его не смутившее:
— И затиркой! На разных этапах времени, граждане, будут разные оплаты. Начинаем с затирки, а там, может быть… — Запнулся, подыскивая в уме слово, которое враз бы определило и сытость, и достаток, и заманчивость той далекой жизни, ее непохожесть на нынешнюю. — Начнем с затирки, балакаю, а там, может быть… — Кравец долго искал нужное слово, — и к мармеладу подойдем!..
Слово найдено. Даже собрание облегченно вздохнуло, заулыбалось находке. Кравец поискал в карманах платок. Не обнаружив его, вытер подбородок по-селянски, рукавом гимнастерки.
— Другие же люди шли на хутор и думали: «Подивимось, шо за кумедия. Балакают, робишь як робишь, ешь як умеешь». Вот так они и существуют. Однажды, едучи из города, увидал такую картину: стоит в кукурузе подвода, запряженная быками. Скотина ведет потраву, аж пена с губ до земли свисает, а хозяина не видать. Шукаю, где же погоняльщик. Оказывается, в бричке. Зарывшись в сено, храпит, аж труха по сторонам разлетается… Вопрос стоит так: куда движется данный индивидуй, к великой пролетарской цели или, может, еще куда?
— В кукурузу! — прыснула одна из молодиц.
— Кто он такой?
— Хвамилию укажи!
— Личность известная, — продолжал Кравец. — И поговорить мастак, и позубоскалить. Только вот коммунского в нем ничего не наблюдается. Об общественном, говорю, мало заботится.
— Не тяни вола за хвост, кажи кто?
— Кто, кто? Совыня Вася, кто же еще! Вон шапку на глаза надвинул.
Вася встрепенулся, сбил шапку на затылок:
— Шо ты брешешь?!
Кравец улыбнулся, развел руками, как бы говоря: «Ну вот, глядите, какой он».
Потап Кузьменко стиснул зубы, зло поиграл желваками.
— Таких гнать вон в три батога, чтобы громаду не поганили!
Из зала подсказали:
— Або штрах наложить за потраву!
Тут же послышалось дополнение:
— Исты не давать три дня, о!
Кравец, радуясь, что разговор пошел по правильному руслу, улыбнулся одобрительно и продолжал:
— Бачите, граждане, шо получается: Машка робе — исть, Палашка не робе — тоже исть. Думаю, так мы долго не протянем. Развалится наша дорогая «Пропаганда», даю вам твердое слово! Трутни, граждане, быстро расплодятся. Они и нас с вами съедят, и коммуну слопают запросто!..
Гул прокатился по залу, дошел до конца коридора. Мужики, толпящиеся у самой двери, побросали недокурки, подались вперед. Разговор затевался непривычный и нешутейный. Правду сказать, об этом иногда задумывались, но никогда вслух не высказывались. Как видно, приспела пора поговорить вслух. Счетовод поднял бумажку к глазам, посмотрел в нее, затем, вскинув над головой, потряс ею в воздухе:
— Все здесь сказано!.. Хутор нам дали? Дали. Без цены, без выкупа, без отработки. Землей наделили? Наделили. И не в аренду дали, граждане, а, пиши, навсегда. Семена сортовые получаем? Получаем! «Запорожец» вон уже во дворе стоит. И «фордзон» занаряжен. Молотилку имеем… А подумали вы, откуда она, эта молотилка? С неба упала?.. Она стоит грошей государству, великих грошей! Паровой локомобиль, веялки, сеялки… — Кравец похлопал себя по затылку. — На шее сидим у нашей дорогой Советской власти. Чем оплатим? Как оплатим? В госбанке, когда получаю ссуду, на меня уже чертом смотрят, дармоедами нас называют. Хлеба немного сдали в этом году, и все. Больше от нас никакой прибыли не видят! — Кравец даже руку вскинул в гневе — таким его еще не видели коммунары.
Даже Потап Кузьменко отшатнулся. А счетовод уже на него наступал, на председателя: