Мигель Сервантес – Дон Кихот Ламанчский. Том 2 (страница 16)
«Остались только Дон Кихот и Санчо, и едва Самсон удалился, как Росинант стал бить копытом и ржать, а осёл поддержал его диким рёвом, от которого де Энтрамбос, на пару – рыцарь и оруженосец, восприняли, как очень хороший знак для начала кампании и очень радостное предзнаменование; хотя, по правде говоря, по этому поводу, было больше споров и насмешек, и ослиный рёв быстро возобладал над ржанием Росинанта, из чего Санчо заключил, что результат его предприятия поневоле должен превзойти, затмить и оставить в хвосте предприятие его господина, основываясь, уж я не знаю на чём, возможно, полагаясь на свои астрологические познания, которые он почерпнул невесть когда и незнамо где, поскольку история не утверждает этого, известно лишь, что когда он спотыкался или падал, он чертыхался и на каждом шагу жалел, что вышел из дома, и говорил, что от спотыкача или падений – результатом является только разбитая обувь и сломанные рёбра, и утверждал, что ничего более полезного от этого произойти не может, и был в этом случае совершенно прав, и хотя и был глуп, как пробка, и не очень-то во всём этом разбирался, но вот как-то так…
И сказал ему Дон Кихот:
– Санчо, друг мой, ночь приближается к нам быстрее, чем я полагал и и гораздо быстрее, чем следовало бы, так что, видать, не судьба до свету нам добраться до Тобосо, куда я твёрдо намерен попасть, прежде чем отправлюсь в очередное приключение, потому что только мне выпадет божественное благословением и доброе напутствие непревзойдённой Дульсинеи, и я полагаю, что с этим добрым попустителльством я, между прочим, смогу покончить и осчастливить любое опасное приключение, которое выпадет на мою голову, потому что ничто в этой жизни не делает странствующего рыцаря храбрее, чем благосклонность дамы его сердца.
– Я тоже так думаю, – засопел Санчо, – но мне кажется сомнительным делом, чтобы ваша милость смогла у видеться с ней или переговорить, а тем более, свят, свят, свят, получить её благословение, если её до того никогда не удавалось выгнать из загона, где я видел её в первый и последний раз, когда передавал ей свое благословение в виде письма, в котором сообщалось о глупых сумасбродствах и отпетых безумствах, творимых вашей милостью в самом сердце гор Сьерра-Морены!
– Тебе не приходило в голову, Санчо, что эти городушки со скотного двора? – сказал Дон Кихот, – Где, или через кои ты видел эту не заслуживавшую похвалы нежность и красоту – это всего лишь видение? Это должны быть были не что иное, как галереи, коридоры, или залы, или, как они их там называют, оранжереи богатых домов и апартаменты королевских дворцов.
– Все могло быть, – ответил Санчо, – но мне все эти штуковины показались городульками, если не считать того, что я был в полном беспамятстве.
– Тем не менее, Санчо, мы проследуем именно туда, – возразил Дон Кихот, – ибо, как я её увижу, где я её увижу, увижу ли я её через окна или через какие-нибудь щели, дыры или через садовые ограды, мне всё равно, главное – пусть любой лучик Солнца её красоты попадёт мне в глаза, осветит моё понимание мира и укрепит мои чувства, заставив моё сердце биться с новой силой, чтобы оно приобрело уникальную стойкость и непревзойденную по благоразумию храбрость и чистоту!
– Ну, по правде говоря, сеньор, – ответил Санчо, – когда я увидел это Солнце синьоры Дульсинеи дель Тобосо, которое оказалось далеко не таким ясным, чтобы ещё могло отбрасывать от себя какие-то лучи, и, должно быть, потому, что его милость выгоняла тогда и сеяла пшеницу, от которой я уже говорил, всегда кругом поднимается облака клубящейся пыли, так вот, это облако окутало её, как саван, и сгустилось особенно перед её лицом, и пыль буквально стекала по нему!
– Что ты болтаешь, Санчо? – сказал Дон Кихот, – Можно устать вдалбливать тебе в башку, что, неважно, веришь ты или не веришь в то, что моя госпожа Дульсинея копала пшеницу, неважно, что ты там видел, или что ты там говорил, что видел, когда не видел ничего из-за пыли, которая осела у тебя в голове, но явно, что просеивание муки, являясь жизненной необходимостью и одновременно спортивным упражнением, слишком далеко отстоит от всего, что делают и должны делать важные, высокопоставленные особы, люди, которые созданы и предназначены для других упражнений и занятий, люди, удел которых наслаждения и развлечения, а также навыки, демонстрирующие при стрельбе из арбалета точность глаза и неукоснительную принципиальность…! Тебе, о Санчо, видать, плохо памятны те замечательные стихи нашего поэта, где он рисует нам то, чем там занимались в своих стеклянных чертогах четыре юные грации, как они вылезли из любимого быстроструйного Тахо, высунули головы за ворота и сели на зелёном лужке расшивать узорочьем богатые свои аксамиты, которые описывает нам гениальный поэт, все они были из золота, серебра и жемчуга, и тканые, и плетёные, и бог его знает, какие. И именно таким должен был быть образ моей госпожи, когда ты её увидишь; но зависть, которую какой-то зачарованный волшебник поневоле испытывает ко мне и моим вещам, ко всему, что мне дорого, и зло, которое он замышляет, проявляется и материализуется в разных формах, которые у него в фаворе; и поэтому я боюсь, что в той истории, которую они, как говорят, пропечатали о моих подвигах в своём требнике, если, конечно, её автором был какой-нибудь хитромудрый шустряк, мой враг, они, конечно, подменят одни небылицы другими, смешав с правдой тысячу лживых басен и выдумок, развлекаясь рассказом о всяких пустопорожних мелочах, не имеющих никакого отношения к продолжению настоящей истории. О зависть – корень бесчисленного непотребства и зла, как червь истпачивающий ростки добродетели! Все пороки, Санчо, таят в глубине некое наслаждение, но зависть приносит только отвращение, злобу и ярость!
– Я тоже об этом говорю, – ответил Санчо, – и я думаю, что в той легенде или истории, которую рассказал нам бакалавр Карраско, и которая по его словам посвящена нашим душонкам, моя честь, должно быть, подверглась, как говорится, самому лютому нападению, и теперь бродит ночью по улицам, подметая фалдами тротуары. Что ж, будем считать, что это так, меж тем, что я не сказал ничего плохого ни об одном чародее волшебнике или маге, и к тому же у меня не так много достоинств, которым можно было бы позавидовать; что ж, это правда, что я несколько, скажем так, плутоват, чуток себе на уме, но всё это покрывает и покрывает большой слой моей святой простоты, такой естественной и благородной, что она никогда не рядиться в чужие одежды и никогда не предстаёт надуманной или выспренной. И коли бы мне осталось только твёрдо и искренне верить, как я всегда верю, не обращая внимания ни на что, в Бога нашего и во всё, что есть сущего и во что верит Святая наша Римско-Католическая Церковь, имея в хвосте такого смертельного врага евреев, каким я являюсь, историки должны были проявить ко мне несусветное милосердие и хорошо отнестись ко мне в своих неимоверных трудах. Но говорите, господа, что хотите и как хотите, я родился голышом, голышом шустрю, и голышом, видать, сойду в землю, в этом ни выигрыша нет, ни проигрыша, о каком говорить можно; хотя из-за того, что я занесён в эти книги и теперь хожу по этому миру из рук в руки, мне по фигу, что они там говорят обо мне все, пусть болтают всё, что им заблагорассудится.
– Мне так кажется, Санчо, – сказал Дон Кихот, – что нечто подобное случилось со знаменитым поэтом наших дней, который, сочинив злобную сатиру на всех придворных шлюх, одну из них не помянул и не помянул, надо признать её ни строчкой, так что в существовании оной можно было бы вообще усомниться, была она таковой или нет, а эта куртизанка, раскумекав, что её не оказалось в списке других дам, сразу стала жаловаться поэту, спросив его, что он в ней такое увидел, и чем она так провинились, чтобы её возможно было не ставить в один ряд с другими славными шлюхами, и надо, де, исправить всё это и включить её в список куртизанок, так что пусть он удлинит сатиру и увеличит её, как угодно; если же нет, пусть лучше бы на свет он не родился, ибо своим невниманием он манкирует всё то, ради чего она сама была рождена. Так возненавидел её поэт, что сделал с ней всё, что ни сказала она, и расписал её там во все тяжкие, так что она в конце концов осталась довольна, увидев себя знаменитой персоной, освящённой, хотя и славой, но такой себе – довольно печальной.
Сюда же относится то, что рассказывают о том пастушке, который поджёг и сжёг знаменитый храм Дианы, считающийся одним из семи чудес света, только потому, что его имя осталось жить в грядущих веках; и, хотя было приказано, чтобы никто не после расследования и проскрипций называл его по имени, ни словом, ни письменно не упоминал о нем. из его имени, из-за того, что он не достиг цели своего желания, всё же стало известно, что его зовут Эрострат. Это также намекает на то, что случилось с великим императором Карлом Пятым и одним рыцарем в Риме. Император пожелал увидеть тот знаменитый Ротондальный храм, который в древности назывался Храмом Всех Богов, а теперь, благодаря своему лучшему призванию, называется храмом всех святых, и это здание, которое осталось самым целым из тех, которые возвысили благородство и благочестие в Риме, то самое, которое более всего сохраняет славу величия и великолепия своих основателей: оно на самом деле оранжевого цвета, очень величественное в интерьере, и в него очень хорошо проникает свет, который дает ему круглое окно или, лучше сказать, круглая дыра, которая находится на верхотуре, с которой открывается прекрасный вид на город. Так вот, император смотрел на здание, с ним и рядом с ним был римский рыцарь, рассказывавший ему о тонкостях и изюминках этой замечательной архитектурной махины и перлах незабываемого зодчества; и, сойдя с крыши, он сказал императору: