Миа Сольве – Дочь, которую не ждали. Хроники выживания из Ленинграда (страница 9)
Важно – взгляды. Воспитательница Нина Петровна, добрая, пухленькая женщина с вечным запахом валериановых капель, присела передо мной.
Ее глаза округлились. Пальчик (мягкий, теплый) потянулся к моей щеке, но не коснулся.
«Анечка, родная! Да что же это с тобой?»
Я открыла рот.
Слово «папа» вертелось на языке, жгучее и страшное.
Но тут – мамина рука.
Ее пальцы впились мне в плечо, чуть ниже ключицы. Не больно.
Холодно.
Остро.
Как клещи.
Я взглянула вверх.
Мамины глаза – не испуганные, как вчера вечером.
Напряженные.
Губы сжаты.
Весь ее вид кричал: «МОЛЧИ».
«Ах, Нина Петровна, да что уж там!» – мамин голос зазвенел фальшивой легкостью, как треснувший колокольчик. – «Сама виновата, несмышленыш! Налетела в темноте на дверной косяк, как угорелая!
Знаете, какая неуклюжая! Вся в папу!»
Синяк был не просто фиолетовый.
Он переливался.
Утром – лиловый, зловещий, как гематома вселенной.
К вечеру обещал стать сине-зеленым, потом грязно-желтым.
Карта позора прямо на щеке.
Он пульсировал – не болью, а стыдом.
Каждый взгляд на него воспитательницы, каждого ребенка – был иголкой.
Жжение было Не от удара. От взглядов.
От вопроса Нины Петровны. От маминой лжи.
От собственного молчания. Щека горела под невидимым клеймом.
Я хотела провалиться.
Стать по-настоящему невидимкой.
Но «щелк» не работал.
Щит был разбит.
Мамины пальцы. Холодные.
Крепкие.
Ногти (коротко подпиленные, без лака) врезались в кожу сквозь тонкую кофточку.
Это был не успокаивающий жест.
Это был захват. Предупреждение.
Приказ.
Я почувствовала их дрожь – не от волнения за меня, а от страха разоблачения.
Ее страх передавался мне по этим пальцам, как ток.
«Ах ты, неуклюжая наша!» – Нина Петровна покачала головой, ее голос был полон снисходительной жалости.
«Неуклюжая».
«В папу».
Точь-в-точь как у тети Шуры с разбитой чашкой.
Эхо стыда.
Оно висело в воздухе, густое, как мамина пудра.
Сейчас взрослая я думаю
Мой первый по-настоящему модный аксессуар – синяк в тон пыльным шторам и советскому линолеуму.
Фиолетово-желтая палитра абстракционизма прямо на щеке!
Очень авангардно.
И полезно: я освоила искусство грима раньше, чем таблицу умножения.
Мамина пудра ‘Ленинградская’ – меловая, белильная – стала моим лучшим другом.
Замазывала синяк толстым слоем, как штукатуркой трещину в фасаде.
А вранье: ‘Сама виновата, налетела!’ – моя первая осознанная ложь во спасение.
Спасение маминого фасада ‘нормальности’.
Синяк зажил.
Стерся.
След пропал.
Урок – врос в кости.
Я усвоила: боль – это стыдно.
Ее надо прятать.
Следы насилия – позор. Мир не хочет правды.
Ему подавай удобную сказку про ‘неуклюжую девочку’.
И я стала виртуозом маскировки.
Научилась прятать не только синяки под пудру, но и страх – под улыбку, боль – под шутку, стыд – под ‘все нормально’.
Я маскировала саму себя. До полной невидимости настоящего ‘я’.