реклама
Бургер менюБургер меню

Майя Кучерская – Творческое письмо в России. Сюжеты, подходы, проблемы (страница 42)

18

переводческого коллектива, в котором он воспитал целую группу переводчиков, ставших уже вполне законченными мастерами. Любой сборник, который выходит под редакцией и, как правило, со вступительной статьей И. А. Кашкина, являет собой прекрасный образец свободной и вместе с тем строгой работы литературного коллектива [Иван Кашкин 1939]483.

При этом вполне очевидно, что задача перевода написанной современным американским языком прозы Хемингуэя не была столь трудной или необычной, чтобы требовать коллективных усилий. Об эффективной прагматике коллективной работы у Кашкина можно, вероятно, судить по позднейшему, 1970-х годов, семинару, который вели самые талантливые «кашкинки» М. Ф. Лорие и Е. Д. Калашникова, как его описала Л. Г. Беспалова: семинар объединял не начинающих, а уже состоявшихся переводчиков, Лорие и Калашникова заранее получали в издательстве заказ на сборник рассказов того или иного автора, рассказы распределялись между участниками (один выступал как переводчик, другой как рецензент и все вместе участвовали в обсуждении), руководительницы работали параллельно, разделив между собой семинар [Kamovnikova 2019, 102].

Если собственно переводы, сделанные отдельными членами «группы Кашкина», и их влияние (прежде всего это касается переводов Хемингуэя) на отечественную культуру заслуживают подробного изучения, то для характеристики деятельности «группы кашкинцев» как целого в поле советского перевода плодотворным представляется «освобождающее обеднение», шершавый язык литературной политики: кашкинцы объединились прежде всего для того, чтобы совместными усилиями довольно большой группы связанных коллективной лояльностью «крепких» переводчиц под руководством влиятельного мастера заведомо быстрее конкурентов подготавливать и проводить в печать переводы произведений, прежде всего прозаических и новейших. Когда в 1947 году, с возобновлением после войны работы секции переводчиков Союза писателей, Кашкин стал ее председателем, Г. А. Шенгели именно так характеризовал литературную политику Кашкина – как попытку «одной, тесно сплоченной группы», уже занимающей «командные места» в издательствах, «захватить руководство» и в переводческой секции, что означало бы «безраздельное господство в переводческом деле» этой группы и «хроническую безработицу и дисквалификацию для большинства переводчиков»:

Иван Александрович Кашкин, человек с бесспорными заслугами, одаренный переводчик, в свое время подготовил группу более молодых переводчиков (Калашникова, Топер, Дарузес, Лорие484 и др.), также способных и немало сделавших (переводы Джойса, Хемингуэя и др.). Близко к этой группе стали Мостовенко-Гальперина, Касаткина, Немчинова, Песис; в дальнейшем Сучков и Вильям-Вильмонт485. Не знаю, какими путями эти люди оказались во главе журнала «Интернациональная литература» (что само по себе не вызвало бы никаких соображений [возражений? – М. Б.]), но очень скоро эта группа переродилась в типичную «обойму». в «Интернациональной литературе» печатались исключительно переводы этих лиц (или к ним близких) и их статьи и рецензии. При этом гробовым молчанием встречались переводные работы других [цит. по: Витт 2019, 313]486.

В этом же ряду действий кашкинцев как «обоймы», организованной для монополизации поля перевода (создание коллектива переводчиков; присоединение к ним лояльных переводчиков с других языков, литературоведов, редакторов и критиков; «захват» «Интернациональной литературы», иностранных отделов издательств, переводческой секции Союза писателей), стоит объявленный Кашкиным в 1951 году «реалистический перевод»487, который ко Второму съезду советских писателей удалось сделать официальным синонимом «советского перевода» [Витт 2019, 345–346]. Даже в самых тщательных, охватывающих все критические высказывания Кашкина и опирающихся на архивные материалы реконструкциях «реалистического перевода» его содержание оказывается неуловимым, тавтологичным, вызывающим недоумение [Азов 2013, 97–98], [Witt 2016]. Несостоятельность «реалистического перевода» как метода, который и в свое время встречал очевидные возражения профессионалов-филологов [Витт 2019, 336], [Азов 2013, 198–199], [Шор, Шафаренко 2015, 389–390], заставляет предположить, что он преследовал другую задачу.

Дело, как представляется, в том, что метаязык «реалистического перевода», несмотря на то что часть его словаря как будто принадлежит к области эстетики («реализм», «буквализм», «формализм» и проч.), – это язык советской литературной критики эпохи «социалистического реализма», главная функция которой – не эстетическая, а «политико-запретительная» [Гюнтер 2011, 273] (на это ясно указывает другая, доминирующая часть критического словаря и прагматики «реалистического перевода» – погромная в отношении «врагов» и пронизанная характерной для советской критики социобиологической метафорикой заражения и болезни). «Несколько странный» метод «реалистического перевода» становится менее странным, если понимать в нем слово «реалистический» только в политически актуальном смысле, отсылающем к «социалистическому реализму» («У советских переводчиков как у отряда советской литературы те же цели, задачи и творческий метод, что у всех советских литераторов. Это – метод социалистического реализма» [Кашкин 1954, 152]). «Формализм» вместе с «натурализмом» как негативный фон для определения «реализма» в переводе был использован еще в докладе И. Л. Альтмана на Первом всесоюзном совещании переводчиков 1936 года [Альтман 1936] в явной связи с известной кампанией 1936 года борьбы с «формализмом и натурализмом»; в начале 1950-х слово «формализм» используется как предельно обобщенный синоним «всего плохого»:

Формализм в переводческой теории и практике – это антипартийный, антинародный, антисоветский, исходящий из идеалистических воззрений, антидемократический, реакционный, оторванный от жизни, от актуальной действительности, от народа и его запросов «перевод для перевода» (выступление Кашкина 1953 г. цит. по: [Витт 2019, 334]).

В зависимости от новых идеологических кампаний в ряд к «формализму», «натурализму» и «буквализму» добавлялись «космополитизм»488 и «марризм»489 – как в наиболее, пожалуй, характерной для критического дискурса «реалистического перевода» статье П. М. Топера 1952 года «О некоторых принципах художественного перевода»: «Создание теории реалистического перевода долгое время тормозилось господством в языковедении марристских взглядов», учение Н. Я. Марра

приводило к вульгаризаторскому отрицанию творческой природы перевода и создавало благоприятную почву для различных оттенков формалистических взглядов на перевод, которые так или иначе, прямо или косвенно, опирались на основные положения этого «нового учения»… [Топер 1952, 235–236]490.

Не обладая собственным определенным и существенным эстетическим содержанием и поэтому определяя себя (как и «социалистический реализм» в литературной критике491) прежде всего негативно, через разоблачение «формалистов» и «их эпигонов буквалистов», «реалистический перевод», будучи инструментом монополизации поля перевода492, при этом заявлял себя как единственно нормативный, исключающий все другие – не только в актуальной конкуренции, но и в отношении к истории перевода. «Советский перевод» как явление «совершенно оригинальное и беспрецедентное»493 определялся через противопоставление фундаментальной для истории перевода «пессимистической» концепции «непереводимости», восходящей к Гумбольдту и Шлейермахеру, а в русской традиции – к символистам и акмеистам [Витт 2019, 314]494. «Советский перевод» отказывался от этого наследства и рисовал себе другую генеалогию:

Гениальные труды товарища Сталина по языкознанию <…> создали возможность по-новому разрешить сложные вопросы теории художественного перевода. <…> Традиция русского перевода восходит к гению Пушкина, к Лермонтову, к переводам многих талантливых поэтов «Искры» 60-х годов, к знаменитым переводам В. Курочкина из Беранже. <…> опыт перевода политической литературы <…>, высказывания основоположников марксизма-ленинизма специально по вопросам перевода <…> переводческая практика Владимира Ильича Ленина <…>, особенно в переводе им фрагментов «Коммунистического Манифеста» (versus перевод Плеханова), который сделан «просто и ясно, сжато и смело, – когда каждая фраза не говорит, а стреляет» (И. Сталин)495.

Конститутивный элемент «реалистического перевода» составляла, как подробно показали А. Г. Азов и Сусанна Витт, погромная критика двух «буквалистов» – Г. А. Шенгели за перевод «Дон Жуана» Байрона и Е. Л. Ланна за переводы Диккенса, – ставшая настолько неотделимой от «реалистического перевода», что даже кашкинка второй степени Нора Галь в своей книге «Слово живое и мертвое» (впервые: 1972), написанной, уже когда Ланна и Шенгели давно не было в живых, постоянно конструирует варианты перевода разбираемых ею фраз, которые якобы предложили бы «переводчики другой школы, буквалисты и формалисты», а также, обычно не называя имени Ланна, возвращается к критике его диккенсовских переводов, хотя они уже получили статус дефинитивных с выходом 30-томного собрания сочинений Диккенса. Чтобы понять, почему в качестве жертв Кашкиным были выбраны именно Шенгели и Ланн, нужно опять прибегнуть к освобождающей редукции и свести разговор о «кашкинской школе» к литературной политике, борьбе за монополию в поле перевода.