18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Майк Гелприн – 13 мертвецов (страница 49)

18

Ледяной ветер сбивает с ног, раскачивая людей, как деревья. То тут, то там, в белой пелене размытый, едва видимый силуэт вздрагивает и исчезает, словно унесенный снежным порывом. Они идут медленно, мелкими шажками, друг за другом, след в след, то и дело протягивая руку и толкая впереди идущего в спину – мол, я тут, и ты тут, мы вместе, мы идем, мы обязательно дойдем. Дойдем домой.

Вдруг их цепочка останавливается. Это Буке – именно он первый замешкался, пристально глядя куда-то влево, а потом и вообще застыл как вкопанный. Они окружают его – благодарные внезапной передышке, разочарованные потерей времени.

– Что это? – спрашивает Буке, прищуриваясь.

Он указывает рукой на смутную тень впереди.

Это те самые гвардейцы, что приходили к их костру. Кажется, никто так и не пустил их к себе, не подвинулся, не дал места у спасительного тепла, сжираемый застарелой завистью. Оставшись в одиночестве, они поддерживали друг друга до последнего – осколки великой Старой гвардии, верные чести и дружбе до смертного одра.

Сон, усталость и голод сморили их, стреножили, превратили каждый шаг в пытку. Они не осмелились лечь в снег – это означало бы добровольно отдаться в лапы верной смерти. Старики оперлись друг о друга, переплели руки, сдвинулись плечами – и уснули. Иней серебрится на их усах, сверкает на ресницах, подернул морщинистые щеки.

Солдаты бредут мимо этого молчаливого укора их злобе и жадности – и предвестника их будущего. Кажется, что это не люди идут – а течет река Смерти.

Ноги каменеют, колени хрустят, как сухое дерево. Лабрю кусает губы от боли и, чтобы не завыть, истошно кричит в ветер и холод:

– Я! Иду! Домой! Я! Вернусь! Домой!

Колючий ветер подхватывает его слова и уносит прочь.

Когда французы ушли дальше, на Москву, жители деревни, похоронив погибших и забрав с собой жалкие остатки имущества, бежали на север, подальше от французских путей. Виська не знает, что с ними сталось, – может быть, сумели добраться до других деревень и уговорили принять их, заселили заброшенные дома на отшибе; а может быть, сгинули без следа в лесу, увязли в болотах, были унесены реками, опрометчиво попытавшись пересечь их вброд. Виську никто не звал с собой, да и не взял бы, даже если б он попросился – кому нужен лишний рот, приблудившийся по весне сирота-беспризорник? Да, здесь Виську подкармливали, давали кров в амбарах, он за кое-какую перешитую одежонку с чужого плеча помогал на огородах, пас скотину и носил мужикам в поле кувшины с квасом – но это было тогда, когда жизнь была мирной и сытой. Сейчас же, когда голод запустил свои ледяные пальцы в тощие котомки, Виська оказался не у дел.

Поэтому он остался здесь вместе с дедом Митяем. Тот, бывший лесник, лет десять назад схоронил жену, дети – все пятеро – померли еще во младенчестве, и он не видит смысла куда-то бежать, покидать пусть и разоренный и разрушенный, но дом. Жизнь в деревне дается деду Митяю с трудом – он не знает каких-то простых, привычных крестьянину вещей, не умеет толком ухаживать за избой – но и в лес возвратиться он тоже не может: сторожка сгорела, а сил построить новую уже не хватает. Да и лес уже не тот – голый и пустой, он больше не приветлив к бывшему другу.

Виське голодно. Тощих зайцев, которых приносит дед Митяй, бормоча что-то про покинувших лес животных, ему не хватает. Он не жалуется деду, наоборот, благодарит его со всем жаром своего немого языка и плохо слушающихся рук – но потом, подгоняемый сосущей тоской под ложечкой, начинает рыскать по полуразрушенным домам, разоренным огородам и ближайшей лесной балке – авось что-то пропустил в прошлый раз.

В первые недели после ухода французов на Москву он еще надеялся – с жаром обшаривал дома, покраснев от натуги, поднимал тяжелые крышки подполов, залезал по шатающимся, с недостающими ступеньками, лестницам на чердаки.

Эти надежды рухнули разом в один августовский день.

Полчища мух облепили тогда деревню, пируя на остатках. Они даже не разлетались при появлении человека – лишь если их прогоняли прутиком, поднимались со своей гнусно пахнущей добычи, недовольно жужжа, тыкаясь в нос и рот, мстительно залепляя лицо и путаясь в волосах.

В этой избе мух было особенно много – они шевелящимся черным ковром покрыли стены, зудели и шебуршали на полу, ползали по потолку, то и дело срываясь вниз, и, оглушенные, пытались перевернуться. Виська никогда еще не видел настолько сытых и опьяневших от еды мух – и подумал, что и ему с дедом Митяем что-то да перепадет.

Он облазил все – полати, лавку, перерыл сени, даже разворошил старое, прогнившее бабское приданое в разбитом сундуке. Еды нигде не было – и тем большую зависть вызывали осоловевшие и наглые мухи.

Виська был терпелив и проследил за ними. Они влетали и вылетали – а точнее уже, тяжело пошатываясь, выползали – из заваленного хламом и балками, полусожженного, заваленного рухнувшей крышей угла. Виське стоило неимоверных усилий и целого дня, чтобы хоть как-то разгрести хлам, раздвинуть с помощью старого багра балки – и протиснуться в получившуюся узкую щель. Но голод и предвкушение еды придавали ему сил.

Там было просторно и даже светло – солнце проникало сквозь большие, с палец толщиной, щели. Зацепившись за выступ, практически под самой крышей, висело что-то, похожее на мешок. «Репа!» – замерло в восхитительной догадке Виськино сердце: в деревне умели хитро заготавливать репу с прошлого года, переложив солью и золой.

Виська, сглатывая жадную слюну и предвкушая благодарность в глазах деда Митяя, потянул находку на себя – и мешок упал на него, обдав густым удушающим запахом. А потом развернулся, раскинув полуразложившиеся, с осклизлой, сползающей с костей плотью руки и ноги.

Это был человек. Судя по длинным, когда-то светлым, а теперь лезущим пучками, зеленовато-синим волосам – женщина. Лицо распухло как брюква в дождь, в пустых глазницах поселилась плесень, изо рта, мелко семеня, выскользнуло какое-то насекомое.

Она развалилась у Виськи в руках, распалась на части, как разорванная, растерзанная тряпичная кукла, – и дед Митяй так и похоронил ее, по частям, завернув каждый кусок тела в тряпицу. Они так и не узнали, кто это был, – поэтому просто поставили на могиле грубо сколоченный деревянный крест.

С тех пор Виська больше никогда не лазил по чужим домам. Он видел в них гигантские немые могилы – и боялся потревожить тех, кто остался в них навечно.

– Конец мне, – говорит Поклен, тупо глядя на снег у своих ног. – Кровью харкаю. В груди ломит. Конец.

Все молчат.

– Куда вы меня похороните? – спрашивает он.

Конечно, никто не собирается его хоронить – нет ни сил, ни возможности, ни желания долбить мерзлую землю. Поклен и сам понимает это.

– Похороните меня, пожалуйста! – жалобно стонет он.

Буке зачем-то начинает рассказывать, как хоронили писаря из третьей роты, умершего от дизентерии в Москве.

– Гробовщик, жидовская морда, цену заломил за новый гроб, как будто мы карету покупали! – сплевывая тягучую, желтую от табака слюну, повествует он. – А готовых нет, сказал, что гвардия в первый же день все скупила, даже детские – мол, для ампутантов сгодятся. Деваться некуда, пришлось самим сколачивать. Зашли в один из домов – ох, а красиво-то как там было! люстры хрустальные, картины по стенам, шторы… хозяева-то из Москвы сбежали, а все с собой прихватить не смогли. Ну, мы им и подсобили в деле освобождения дома от лишнего барахла!

Буке довольно хлопает по раздутому ранцу. Остальные ухмыляются – нет никого, кто удержался бы от… нет, не мародерства, просто от того, чтобы взять кое-что, что им причиталось. А им ведь причитается, не так ли? Это же военная добыча, да?

– Ну и вот, – продолжает Буке. – Мы отодрали паркет, вытащили гвозди, на которых картины висели – и сколотили. Конечно, получилось так себе, щели в палец толщиной – но какая бедняге уже разница?

Белесый, мутный свет настолько вязок, что кажется, будто он течет отовсюду. Поле покрыто оврагами и ямами, как шрамами и оспинами. Голые деревья застыли, словно выкрученные судорогой.

Солдаты копошатся в рытвинах, возятся в ямах и канавах.

«Мы зерна, – лениво ворочается в оцепеневшем от холода и голода мозгу Лабрю одинокая мысль. – Мы зерна, брошенные в землю. Нам надо закопаться, чтобы не промерзнуть…»

Буке рядом с ним присаживается на корточки и начинает голыми руками рыть землю, отбрасывая в стороны мерзлые комки.

Лабрю стучит прикладом по плечу Буке. Заледенелая ткань отдается звоном.

«Гробы уже надеты на нас, – думает Лабрю. – Нам достаточно просто лечь в снег – и мы уже похоронены».

– Я вернусь домой, – говорит он вслух. – Я вернусь.

– Смотри, – шепчет ему на ухо Буке. Его худое бескровное лицо искажено гримасой, глаза лихорадочно блестят, рука указывает на причудливое сплетение тел у самого края земли.

Это мертвецы. Они попали в овраг – видимо, соскользнули туда в предрассветной мгле – и не смогли выбраться. Их скрюченные пальцы так и вмерзли в обледеневшую землю. Лица, застывшие масками, обращены к небу.

– Эта земля отравлена, – бормочет Буке. – Такая хорошая земля, сколько хлеба могло быть! А теперь тут ржавое железо и гнилое мясо…

Они спускаются в низины, поднимаются на пригорки, идут то вверх, то вниз, ноги то вязнут, то скользят. Кажется, что это сама земля вспучивалась и лопалась здесь, что это из ее недр что-то рвалось на волю.