Майк Гелприн – 13 мертвецов (страница 50)
Они ступают по трупам.
Некоторые уже заплесневели, их кожа будто покрыта ржавчиной, усыпана черными пятнами. В оврагах, где стоячая вода еще даже не прихвачена коркой льда, теснятся черные раздутые, с вывернутыми губами и выпученными синюшными глазами головы – когда-то раненные, эти солдаты скатились в овраг, увязли в топкой, засасывающей грязи и исступленно и бесплодно скребли обрывистые склоны в попытках выбраться. Стоило кому-то приподняться чуть выше других, как те хватали его за ремень и стаскивали обратно в попытках использовать его как ступеньку.
Буке запинается обо что-то, чуть не падает и негромко ругается сквозь сжатые зубы. Его нога в чем-то запуталась, и он дергает ее, пытаясь высвободиться. Наконец жалобно поднимает глаза на Лабрю.
– Мертвец, – испуганно шепчет он. – Мертвец держит меня!
Пораженный этой внезапной вспышкой суеверия, Лабрю вытаскивает нож и наклоняется к комку грязи, намертво прицепившемуся к сапогу Буке. Это чья-то отрубленная рука – аккуратно, по линии кисти, словно ее готовили манекеном перчаточному мастеру. Из нее торчат спутанные и слипшиеся жилы – точь-в-точь силок для кролика. Лабрю пилит эти жилы – они смерзлись, став твердыми, как металлическая проволока, и только гнутся под лезвием – пыхтя, он раздвигает их, и нога Буке выскакивает, как пробка из бутылки.
– Должен, – бросает ему Лабрю, пряча нож обратно.
Буке кивает, продолжая с ужасом смотреть на руку.
– Мертвец, – едва шевеля губами, бормочет он. – Мертвец не пускал меня…
Лабрю треплет его по плечу и слегка подталкивает в спину: мол, что за ерунда, мертвецов раньше не видал?
Они идут дальше, все еще стараясь переступать через трупы, но все чаще и чаще ощущая под ногами чью-то твердую, как камень, окоченевшую плоть.
А здесь ядро упало на излете, прокатившись по солдатам, смолов их в кашу. Перед ними добрый аршин багрового мяса, желтоватого жира, белых осколков костей, синих обрывков ткани, коричневых кусков кожи – и поверх этого всего, как патина на старинных картинах, нежнейшая зеленовато-голубая плесень. Ее уже прихватили заморозки, проседила изморозь, – но она до сих пор кажется ворсом роскошного турецкого ковра с причудливым и извращенным багрово-желто-бело-сине-коричневым рисунком. Лабрю мешкает, не решаясь потревожить эту красоту, – о том, что ее соткали своими размозженными телами мертвецы, он и не думает, – но наконец ступает на нее.
На краю поля лежит солдат. Издалека кажется, что он спит, но, подойдя ближе, Лабрю видит срезанную как ножом верхнюю часть туловища – нет ни головы, ни шеи, ничего выше плеч. Рядом валяется обрывок ремня, на который нанизана связка уже побелевших и потемневших хлебов – этот солдат разносил еду.
Колиньи, воровато озираясь, присаживается на корточки и начинает лихорадочно набивать рюкзак.
– Путь домой долгий, – ни к кому не обращаясь, объясняет он. – Очень долгий.
Ришар, подумав, присоединяется к нему. Вдвоем они быстро освобождают ремень. Поднимаясь на ноги, они замечают Лабрю, и Ришар, широко улыбнувшись, протягивает ему краюху. Лабрю качает головой и жестом отказывается от этого последнего дара мертвеца.
Фотя, как всегда, ждет Виську у старого поваленного дерева, положив голову на выпучившийся из земли и снега корень, прикрытая от ветра высоким глинистым отвалом.
Виська мычит и размахивает руками, рассказывая Фоте обо всем, что он успел передумать за прошедший день, о том, что поведал ему дед Митяй, о том, что происходило утром и вечером, – рассказывает все, каждую мелочь, каждую несущественную думку.
Фотя молчит и смотрит мертвым глазом в небо. Второй у нее вытек, и Виська заменил его белой льдинкой, подсунув под веко, – если не присматриваться, кажется, что Фотя подмигивает.
Фотя совсем не пахнет – лишь чуть-чуть, едва уловимо, если наклониться и потянуть носом, ароматом сена, мокрой травы после дождя и новорожденного теленка. Именно поэтому Виська не может думать о ней как о мертвой – пусть даже после набега французов от нее и осталась лишь верхняя половина тела, для Виськи это все еще она, его лучшая подруга по детским играм.
Фоте скучно здесь, в лесу, одной – и Виська пытается развлечь ее как умеет. Он бы уже давно сделал волокуши из веток и перетащил ее домой, в деревню, – но боится, что этот переезд потревожит хрупкую сохранность Фоти, растрясет маленькое тельце, а тепло избы превратит в обычного воняющего тленом и смертью мертвеца. Да и дед Митяй вряд ли это одобрит. Скорее всего, он попытается похоронить Фотю – лопата уже не возьмет промерзшую землю, но дед Митяй может просто забросать тело валежником до весны, а то и сбросит в колодец, к тому безымянному и безвестному покойнику. И Виська уже никогда больше не сможет с ней поговорить.
Все это Виська уже не раз пытается объяснить ей – косоруко и косноязычно, как умеет, – но все равно ему кажется, что Фотя обижена.
Поклен умирает ночью, захлебнувшись кашлем и кровавой пеной. Восходящее солнце отражается в его остекленевших глазах. Его лицо усыпано, как крупой, мертвыми вшами – почуяв смерть, те бросились наутек, в поисках свежей крови и теплой плоти, но не успели.
Они пытаются похоронить его. Это даже не яма – так, шрам от шального ядра, наискось, по колено, длиной в половину человеческого роста и в ширину такой же. Но выбирать не приходится. Поклен уже закоченел, как просоленное морской водой дерево, и им приходится ломать его в нескольких местах – локтях, коленях, пояснице и шее. Теперь он похож на ставшую ненужной и выброшенную марионетку – при этой мысли у Лабрю почему-то щемит сердце.
Они укладывают Поклена в рытвину, согнув ему ноги и прижав руки к груди, укрывают старым рваным одеялом – его пожертвовал Буке, который и так больше похож на ворох тряпья, чем на человека, – закидывают щепками и собранными ветками: ведь ткань и дерево можно счесть за обивку и гроб? – наваливают комья мерзлой земли и утаптывают ногами, пока та не становится твердой как камень.
Ночь ясна и морозна. На иссиня-черном, как вымазанном углем, небе рассыпались яркие звезды, будто кто-то швырнул туда пригоршню мелких дробленых льдинок.
Виська стягивает с руки большую, не по размеру, но теплую, как печка, самодельную варежку на собачьем меху – мороз тут же прикусывает кожу мелкими острыми зубками – и начинает водить пальцем, будто прочерчивая между звездами невидимые линии. Он играет так каждую звездную ночь – представляет, что небо покрыто причудливыми рисунками и буквами, как в церковных книгах.
Что-то мелькает справа, совсем на краю его зрения – будто снег упал с ветки или какое-то существо метнулось на верхушке дерева.
Виська надевает варежку и вглядывается в сумрак.
Одна из низко нависающих над землей веток покачивается, с нее крупными комьями осыпается снег. Что-то сидит на этой ветке – и, кажется, смотрит на Виську.
Виське не страшно. Волки не прыгают по веткам, змеи не ползают зимой – чего еще можно бояться в лесу?
Он осторожно встает с завалинки и медленно, чтобы не спугнуть незваного гостя, подходит к дереву. Ветка начинает раскачиваться еще сильнее, но тот, кто сидит на ней, не уходит – кажется, даже пододвигается навстречу Виське.
Это белка.
Необычно крупная, странно для зимы ярко-рыжая – словно язычок костра примостился на дереве. Ее шубка, припорошенная снегом, блестит в лунном свете, а хвост лежит на спине, завернувшись тугим кольцом.
Виська улыбается и подходит еще ближе.
Белка смотрит на него. Пристально, не шелохнувшись, совершенно не боясь, – словно в первый раз видит человека и не знает, что его стоит бояться. Или же наоборот – слишком часто в жизни видела человека и уже не собирается его бояться.
Виська играет с белкой в гляделки. Он понимает, что ему не добежать до дома, не заскочить в сени, не сдернуть висящее там ружье и броситься обратно, перезаряжая на ходу, – белка убежит, конечно же убежит, исчезнет как сон, как морок, как видение. Он переминается с ноги на ногу, словно пытаясь отвлечь белку, заставить ее отвести взгляд – но та все так же смотрит на него. В него.
Свет луны отражается в ее круглых, выпуклых, удивительно больших глазах. Они влажно поблескивают, и кажется, что белка плачет.
Виська делает шаг к белке – и замирает.
Вместо лап у нее руки. Маленькие, как у младенчика, с крохотными розовыми пальчиками, они вцепились в холодную, обледеневшую ветку так, что на них набухли жилки.
Виська смотрит на эти детские ручки, не в силах оторвать от них взгляд, окончательно и бесповоротно проиграв в гляделки, – смотрит, чувствуя, как от жалости и безысходности начинает сжиматься его сердце.
Ветка дергается, обдав Виську снежным облаком, – и ручки, а вместе с ними и белка исчезают во мраке леса.
Виська, подумав, снимает варежки – да, они слишком велики для беличьих ручек, те могут погрузиться в них целиком, но пусть белка хотя бы унесет их в свое гнездо и греет крохотные розовые пальчики по ночам. Ведь ночи такие холодные!
Он нанизывает варежки на ветки как можно выше над головой – чтобы показать, что не забыл и не потерял их, что действительно оставляет здесь, дарит, дарит от чистого сердца и не ожидая ничего взамен. Ветки гнутся под нежданной тяжестью, на Виську с них осыпается снег. Он отряхивается и медленно уходит, промычав напоследок что-то, как он надеется, ласковое и одобряющее.