Майк Гелприн – 13 мертвецов (страница 51)
Наутро он первым дело бежит проверить варежки на дереве.
Их нет.
Лабрю стоит с трудом, пошатываясь, не решаясь лечь, – опасается, что потом не встанет. Судя по тому, как неуверенно стоят рядом с ним остальные, они думают о том же. Одежда, ранцы, даже снег, засыпавшийся в каждую складку, – все тянет вниз, к земле.
Вокруг царит тишина, словно весь мир погрузился в оцепенение.
Лабрю напрягает зрение – ему кажется, что он ослеп от этого проклятого сверкающего и блистающего снега. Он помнит Березину и мертвые лица, прижавшиеся ко льду, помнит изрытое, выпотрошенное Бородино во время отступления и искалеченного, обросшего солдата, забытого там после битвы. Память тревожит и терзает его – и он, тряхнув головой, вызывает видение дома. Кошки, хлеба и рук жены. И исчезают, растворяются в небытии покойники и силуэты прошлого. Будущее – вот о чем он должен думать. Будущее – и дом!
Им начинают раздавать сухари. Они шутят, что теперь у них хлеб с мясом – жирные личинки опарышей, высохшие и промерзшие, уже не вызывают отвращения, и кое-кто даже находит их вкус пикантным. Во всяком случае, еще никто не отказался от своей пайки.
И вдруг еще одна рука тянется через плечо Лабрю к сухарям. Ногти на ее пальцах сломаны и сорваны, кожа на костяшках висит лохмотьями, комья земли застряли в ранах и ссадинах. Лабрю оборачивается. Это Поклен стоит за его спиной. Поклен жадно смотрит на еду и мусолит ее в изуродованных пальцах.
– Ты же мертвый, – полувопросительно-полуутвердительно говорит Лабрю. – Ты умер, и мы тебя похоронили.
Мертвец замирает, не донеся сухарь до рта. Кровавая пена так и присохла к бороде и губам, зернышки вшей вмерзли в ледяную корку, стягивающую кожу.
– Ты мертвый, – повторяет Лабрю.
Мертвец еще несколько секунд стоит неподвижно.
А потом недоуменно пожимает плечами, закидывает в рот сухарь и начинает жевать.
Виська таращится в темноту, мерно дыша. Они с дедом Митяем спят рядом, бок о бок – так теплее – на грубо сколоченной лавке, под кучей старых заскорузлых шкур и драных тулупов, совершенно негодных для того, чтобы носить. Из щелей в стенах дует пронзительным холодом – каждый день они забивают дыры соломой и замазывают разведенной в горячей воде глиной, но каждую ночь словно открываются новые. Виська вздыхает и поглубже закапывается в ворох тряпья, осторожно дыша на коченеющие пальцы. Из всей деревни именно эта изба сохранилась лучше всех, хоть и пришлось под первым снегом перекрывать крышу и перекладывать полуразбитую печку. С печкой у них вышло не очень удачно – не хватило сил и умения, да и под рукой была только плохая, перемешанная с песком глина – но в других домах печи были еще хуже. Их печка хотя бы грела, хоть и очень быстро раскалялась так, что в избе становилось трудно дышать и пахло чем-то мертвым – дед Митяй как-то знаками показал Виське, что, похоже, в трубе застряла и сдохла кошка, – но проверить они не могли: слишком много уже навалило снега на крышу и слишком уж прогнили там балки.
Дед Митяй спит – Виська понимает это, приложив ладонь к его груди: она мерно ходит ходуном и чуть подрагивает, когда дед храпит.
Самому Виське не спится. Что-то тревожит его, заставляя тоненькие волоски на руках вставать дыбом, а кожу – покрываться мурашками.
Что-то ходит там, за стеной, на улице. Виська не слышит этого, но чувствует содрогание стены, около которой он лежит, когда это «что-то» касается ее.
Виська прикладывает ладонь к бревнам. Там, откуда только что промозгло и холодно дуло, – ничего.
Кто-то с той стороны перемещается, медленно сдвигаясь влево. Он стоит совсем рядом со стеной, прижавшись к ней своим – лицом? мордой? – Виська ощущает ладонью горячее прерывистое дыхание, а когда наклоняет ближе, то чувствует запах.
Он не знает, насколько тихо двигается существо, – для самого Виськи, конечно, оно бесшумно, как и весь окружающий мир, – но ведь и дед Митяй – Виська то и дело бросает взгляд на заваленную тряпьем лавку – ничего не слышит. А может, слышит, но не подает виду?
Ладонь обжигает холодным воздухом – таинственный гость снова делает шаг в сторону. Виська отчего-то понимает, что это не человек, – ведь человек не будет ночью молча стоять у стены – даже не у двери! – дома, не будет так сильно и редко дышать таким жаром, и не будет от него так странно пахнуть. Сырым мясом и скошенным лугом.
Виська осторожно переползает через деда Митяя, слезает с лавки и идет в сени.
Это припасы на черный день – три тщательно провяленные заячьи тушки. Виська берет нож и осторожно, стараясь не порезаться в темноте, проводит им по мясу. Ощупывает пальцем тонкий ломтик, отрывает его и срезает еще один. Мяса совсем немного, на один-два укуса – и это только самому Виське, а кто знает, каков он, их ночной гость? – но больше взять он не решается. Это не только его мясо, но и деда Митяя, и сейчас он распоряжается своей порцией. Еще один, даже самый маленький кусочек – это уже воровство у деда.
Ломтики тоненькие-тоненькие, как березовые листочки, багрово-прозрачные, словно раздавленная рябина. Виська аккуратно просовывает их в щель между бревнами – там, откуда пышет жаром и дышат плотью и травой. Он держит их кончиками пальцев, чтобы они не ускользнули, не провалились в глубокий снег по другую сторону стены, не пропали зря.
Ломтики чуть вздрагивают, а потом невидимая сила осторожно вытягивает их наружу.
Колючий ветер сбивает с ног, мокрый снег стегает лица, как пучок розог. Из носа течет, из глаз катятся слезы, стягивая щеки ледяной коркой, дыхание перехватывает.
В белой пелене солдаты кажутся жалкими убогими тенями. Ветер хлещет по щекам, ушам, губам, избивает до синяков ноги. От него не спасают шарфы, которыми закутана голова, обвязаны ноги, крест-накрест перевязана грудь.
Ранец оттягивает плечи, словно становясь тяжелее с каждым шагом, ноги вязнут в снегу.
Впереди кто-то спотыкается и падает на четвереньки. Встать он уже не может – и по нему ступают другие, вдавливая его в снег, расплющивая и перемалывая. Его ранец лопается под ногами, и жалкое содержимое вываливается наружу. Засаленная и, судя по объему, неполная колода карт соседствует с разукрашенным женским платком, обугленная трубка, сбитое огниво и ветхий кисет – с обсыпанным бриллиантами орденом какого-то русского вельможи; тут же – огарок свечи, огрызок карандаша, связка полусгнивших кожаных шнурков… Все эти неравноценные сокровища безжалостно втаптываются в снег и грязь, хрустят под подкованными сапогами, обреченные навеки сгинуть в этом поле рядом со своим безвестным хозяином.
Сквозь ветер и снег к Лабрю пробивается Ришар. Он что-то беззвучно кричит, широко разевая рот, в его глазах плещется ужас, лицо перекошено. Лабрю знаками показывает, что не понимает и не слышит его, – тогда Ришар хватает его за руку и тащит за собой.
Это Буке. Вокруг него кровь. Ею залито все – снег, перемолотый настолько, что видна голая земля, на которой стынут кровавые лужи; разорванный на лоскуты мундир; выпотрошенный ранец. Нет ни шубы, ни платков, ни шарфов, ни обмоток – Буке гол и освежеван, как животное на бойне. Плоть вырвана кусками, и сквозь истекающие сукровицей дыры белеют кости.
Кровь пузырится на губах Буке и тут же застывает, схваченная морозом.
– Как же так… – недоуменно бормочет он, окидывая взглядом свое изуродованное тело. – Как же так? Я же просто… Я просто пришел спросить. Узнать новости…
На глазах Буке выступают слезы детской обиды на жестокую несправедливость.
– Я же просто узнать… – Его голос дрожит. – А они… они сказали, что я не из их полка… Что меня можно… Что меня нужно…
Лабрю стискивает кулаки в бессильной ярости. Ришар лихорадочно шарит в рюкзаке, пытаясь найти что-то, чем можно заткнуть эти зияющие раны, – но у него нет ничего, кроме тухлых сухарей и окладов с русских икон.
– Они содрали с меня одежду. – Голос Буке срывается на шепот. – Сказали, что им нужнее… А потом…
Он всхлипывает и указывает рукой на раны:
– Они сказали, что слишком давно не ели…
Буке они тоже не хоронят – сил хватает только на то, чтобы отнести тело подальше от дороги, под тоненькую, расщеперенную каким-то старым выстрелом и оттого не вышедшую в рост березку. Они заваливают его снегом вперемешку с жухлой травой; ножами и пряжками удается наскрести даже пару пригоршней земли. Ришар впопыхах читает молитву – слишком холодно стоять с непокрытыми головами, – и они уходят, бросив последний взгляд на место, которое заменило их товарищу дом.
Когда они выходят на дорогу и вливаются в вереницу мерно бредущих тел, Лабрю бросает быстрый взгляд на неуклюже ковыляющую рядом с ним фигуру с ободранными руками и стесанными ногтями.
К вечеру все делают вид, будто нет ничего особенного в том, что Буке находится среди них. Да, ветер свищет сквозь дыры в его теле и он практически гол, – но все отводят глаза, будто не замечая этого.
На привале он так же, как и все остальные, тянет руки к жалкой пайке и так же жадно закидывает ее в распахнутый рот не жуя. Сухарь ползет по его горлу – это можно заметить по скользящему вздутию, – а потом вываливается из дыры в грудине. И тут же Буке протягивает руку и хватает лежащий на снегу сухарь. Несколько секунд он в замешательстве крутит его в руках – а потом снова кладет в рот, на этот раз придерживая языком и пытаясь размочить несуществующей слюной.