18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Майк Гелприн – 13 мертвецов (страница 47)

18

Солдаты останавливаются и начинают располагаться на ночлег. Они живут от стоянки к стоянке. Они не ждут ничего – знают, что ничто не изменится и новая стоянка будет не лучше старых. Важно лишь одно – они окажутся чуть ближе к дому.

Форменных мундиров практически не видно – скрыты под одеялами, парусиной, тулупами, шарфами, платками; последние накручены не только на тело, но и на руки, на ноги как обмотки, на голову, наподобие чалмы, вокруг кивера. Это не люди, это какие-то странные существа – мохнатые, волосатые, разноцветные, лишь вместо шкур у них тряпки.

Они сбиваются вокруг костра, тесно прижавшись друг к другу, чтобы не упустить ни крохи тепла. Тянут огрубевшие, обмороженные руки к котелку и жадно хватают пайку. Первые несколько минут все молчат – лишь шумно работают челюсти, туда-сюда ходят кадыки на худых, черных от грязи и пота, шеях, раздуваются и сопят, шмыгая выгнанную горячей пищей соплю, ноздри. Еда придает им не только сил, но и жизни – красные и потрескавшиеся от мороза щеки кажутся смазанными жиром, глаза масляно блестят, челюсти продолжают двигаться – но уже в разговорах.

– В третьей роте ночью сержант помер, – равнодушно говорит Ришар.

Люди мрут каждую ночь десятками – замерзают, иссыхают от голода, сгнивают от гангрены, сгорают от лихорадки – но есть смерти, которые смакуют, весть о которых передают из отряда в отряд, от одной убогой кучки солдат к другой – смерти интересные, необычные, о которых каждый думает: «Ну уж я-то смогу такую избежать!»

– Они на корову наткнулись, – продолжает Ришар, подвигаясь поближе к костру. Ему уступают место – это привилегия рассказчика, который поможет хотя бы на несколько минут забыть о пронизывающем холоде, о голоде, который выкручивает кишки, дробит их и перемешивает. Ришар выпрастывает ладони из рукавов и подставляет их жалкому огню. На правой руке у него не хватает мизинца и половины безымянного пальца, на левой только безымянный и остался – в него вросло, вмерзло тоненькое обручальное кольцо, – все остальные, отмороженные и опавшие, как гнилые ветки, хранятся у него в ранце, завернутые в платок. Ришар каждый вечер проверяет этот жуткий сверток, пересчитывая его содержимое. В эти моменты его губы шевелятся, и если напрячь слух, то можно разобрать: «Сорока-воровка кашу варила, кашу варила, деток кормила…»

– Сержант приказал корову зарезать. Сварили ее, налопались от пуза – она хоть и старая, жилистая была, но мясо, как-никак. У Бардье, который мне это рассказал, потом живот пучило и кишки из задницы лезли – с непривычки нажрались…

– Давай дальше! – нетерпеливо торопят его из темноты. При упоминании еды рты наполняются горькой голодной слюной, которая жжет горло, как кислота.

– А потом сержант приказал шкуру ему отдать. Расстелил шерстью вверх, завернулся в… как это называется… тульюп – и лег спать.

По обветренным и обмороженным черным губам Ришара пробегает усмешка. Лабрю видит, как те трескаются, словно сухая глина под палящими лучами солнца – но ни капли крови не выступает.

– Утром все встают, пора уже идти дальше – а сержант не встает. Его тормошат, пытаются разбудить – а тулуп за ночь примерз к шкуре, не развернуть. Пришлось трем солдатам тащить этот куль к огню, ждать, пока шкура не оттает. А как развернули, так сержант и выпал оттуда – весь синий, язык вывалился, пальцы скрючены, ногти содраны. Выбраться не смог, вот и задохся!

Ришар снова зло усмехается. Он мелко торжествует – жадный сержант получил по заслугам. Лабрю тоже не может сдержать усмешки – ему кажется, что смехом над чужой смертью он отгоняет свою.

Людей тянет в сон. Они сворачиваются вокруг тлеющих костров, как улитки. Их невозможно отличить от снега. Лабрю тоже клонит в дремоту, его сознание путается и уплывает куда-то вдаль, покачивая на волнах воспоминаний. На ум приходит дом, запах теплого, свежевыпеченного хлеба, кошка, трущаяся о ноги, – и мягкие руки жены, нежно обвивающие его шею…

Лабрю встряхивается, будто промокший воробей, и резко встает – суставы скрипят, как несмазанные дверные петли, обмороженная кожа натягивается, словно на старом, трухлявом барабане. Ему всего двадцать – но кажется, что он так же стар, как это промерзшее пустое, бесплодное поле, как это слепое, безразличное небо, как этот мертвый, неумолимый снег.

Он не хочет видеть эти сны – он не желает мечтать о доме.

Он просто туда идет.

– Говорят, что мы скоро выйдем к деревням, – говорит вечно голодный Колиньи, грея руки о походный котелок. На его пальцах вздуваются волдыри ожогов, но он, кажется, этого не замечает.

– А это тебе что было? – хмыкает Ришар, тыча рукой куда-то за спину, напоминая всем о черных, сожженных дотла, с обрушившимися стенами, выпученными из оконных дыр и лопнувшими бычьими пузырями, убогих и мертвых домах.

– Не, – мотает головой Колиньи. – Я говорю о хороших деревнях. Где есть люди. Где тепло. Где еда.

От упоминания еды по тесному кругу прокатывается жадный вздох. Они давно уже едят лишь два раза в день – во время привалов – питаясь сгнившими, напоминающими скорее куски торфа сухарями и вяленым, когда-то источенным червями, а теперь промерзшим до каменной твердости мясом.

– Я бы не радовался, – сумрачно подает голос их постоянный рассказчик, Буке. Он зол на Ришара, который перехватил у него интересную историю, и теперь хочет испортить настроение всем. – И не рассчитывал бы на возможность поживиться. Вряд ли крестьяне встретят нас с распростертыми объятиями.

– Кто их спросит? – равнодушно отзывается Колиньи.

– Я бы не стал брать сам, – качает головой Буке. – Дорого обойдется. Я в Москве с одним польским уланом сдружился. У меня бабка из польских евреек была, так что кое-что я помню из языка, ну и тот по-французски что-то сложить мог…

Буке замолкает, глядя на огонь.

– Хороший парень был, – тихо произносит он наконец. – Дочь у него незадолго до похода родилась, мать старенькая ждала… Погиб по-дурацки. Когда Москва горела, решился хоть что-нибудь награбить, ну и рванул по улице, туда, где дворянские особняки стояли. А там уже пылало все… Эх!

Он машет рукой и продолжает:

– Улан рассказывал мне, что у них в полку мародеры особенно зверствовали, брали все – еду, одежду, оклады с икон, распихивали, куда влезало, обжирались до заворота кишок, набивали ранцы так, что на швах рвались…

– Так расстрельные же команды были? – угрюмо бурчит кто-то.

– Были, – кивает Буке. – Но какая разница, когда помирать – чуть раньше или чуть позже? У них даже особым шиком считалось идти на расстрел, попыхивая трубкой, – мол, плевать на все.

– Расстрельные команды сейчас впереди всех драпают, – хмыкает Колиньи. – Им не до нас.

– Вот и решили по-другому пугать. Как ловили мародера, то раздевали его догола, привязывали где-нибудь на площади к столбу, выдавали двум солдатам по кнуту – и приказывали стегать.

– Сколько ударов? – живо интересуются из темноты.

– Пока кожа с мясом не слезет, – отвечает Буке. – И потом полк проводили мимо, чтобы все видели. Улан говорил, когда их вели – это просто скелет был. Кожа, мясо, требуха – все кашей на земле валяется, только сердце с легкими в ребрах держатся. И дерьмом на всю площадь несет.

Наступает тишина.

– Нет, ну это же поляки, – неуверенно говорит кто-то.

– Мой отец – офицер, – внезапно произносит Поклен, уставившись на огонь. Отблески бегают по его лицу, вычерчивая глубокие черные морщины – словно на него надели лошадиную упряжь. – Во всяком случае, так говорила мать. Их отряд стоял в нашем городке, ну и… много ли надо молоденькой девчонке? Рожок трубит, штыки сверкают на солнце, знамена развеваются, усы щекочут щеку, в ухо жарко шепчут нежные слова… Отряд ушел, а мать осталась. Со мной. Но она никогда не винила отца. Несмотря на то, что и имени его не знала. Наоборот, все детство рассказывала мне, что он герой, что война – это подвиги, схватки, что-то величественное во славу Великой Франции. А война – это вонь, это грязь по колено, вода по пояс, тухлая кровь, куски мяса, вырываемые из тела, вши… Это мох, который растет на лицах трупов, это вываленные на землю кишки, которые растаскивают вороны и собаки, это прожорливая земля, которая никак не может насытиться мертвецами!

Он издает тоненький вой и начинает содрогаться в рыданиях.

Ришар успокаивающим жестом кладет ему на плечо свою культю. Поклен жадно хватает ее и поворачивается к нему.

– Мы не вернемся домой, не вернемся… – лихорадочно шепчет он.

Лабрю вспоминает свою встречу с императором и рассказывает о ней.

– Он словно шел за гробом, – добавляет он в конце.

– Кто знает, – качает головой Буке. – Может быть, он и вправду идет за гробом.

Повисает тишина.

Темная, разбухшая, готовая вот-вот разродиться туча надвигается на изуродованное мертвое поле. В день медленно вползает ночь.

Начинает идти снег.

– А еще есть снеговая старуха-то, – говорит дед Митяй, проверяя пальцем лезвие топора.

Виська кивает, зачерпывает рукой снег и пытается скатать его. Снежок не выходит – слишком рыхлый и кособокий, он рассыпается в труху. Дед Митяй качает головой.

– Нет, – говорит он. – Не снежная баба-то. Старуха. Снеговая. На ветре она катается, в метели к нам приходит. Иногда просто посмотреть на наше житье-бытье, иногда проучить…