18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Мартин МакИннес – К вознесению (страница 3)

18

За десятилетия в Waterschappen сложнее всего Герту было примириться с тем, как все менялось, особенно в плане автоматизации процессов, чему он особо не доверял. В его деле все основывалось на предсказуемости – прогноз ежегодного уровня воды, оценка надвигающегося шторма, решение о возможной эвакуации, – но в двадцать первом веке это с каждым годом становилось все труднее. Аномальные скачки температуры, сезоны вдруг накладывались друг на друга, усилилась опасность наводнений в течение года. Месячная норма осадков могла выпасть за один день. На волноломы и искусственные прибрежные барьеры, возведенные Гертом и его коллегами, обрушивались огромные валы. Трудная работа на глазах становилась невозможной. Рост температуры вызывал разливы рек, из-за чего образовались невысыхающие болота. С ними появились и комары, а те принесли в регион первые за семьдесят лет штаммы малярии. Герт к этому времени был уже на грани срыва – загруженный работой, неспособный ни объяснять перемены, ни успевать за ними. Действительность одолела его, выйдя далеко за пределы его воображения. Дома после работы, по вечерам, он был медлительный, неповоротливый, словно контуженный. Он понятия не имел, что готовит грядущий день; больше не мог представить, что случится. Наверняка это приводило его в ужас. На глазах менялась вся экосистема, а он ничего не мог поделать. Самая незначительная мелочь могла вызвать далекоидущие перемены. Комары колонизируют регион. Избыток соли уничтожит сельское хозяйство. Но и это только начало. Думаю, выглядывая за окно, он видел только конец света.

Вопреки его желанию, Waterschappen установило новые автоматические противоштормовые барьеры – систему с искусственным интеллектом, которая анализировала спутниковые данные и готовила защиту в случае наводнения. Теперь от непостижимых программ зависели жизни свыше двух миллионов человек – и это стало для Герта последней каплей. Он отстал от современности. Близилось время пенсии, и еще до его болезни было очевидно, что работать он не продолжит. Всю жизнь он посвятил тому, чтобы удержать море в берегах, и когда его легкие сдали, я думаю – или надеюсь, – в конце для него настало крохотное, кратчайшее мгновение покоя и смирения, когда он знал: борьба окончена.

Он, несостоявшийся архитектор, всегда считал себя и все свои достижения одним большим разочарованием, но ирония состоит в том – и жаль, что он сам этого не видел, – что он постоянно строил и перестраивал страну, час за часом, день за днем. Без страсти, ума и отваги таких людей, как Герт, нашей страны и не было бы. Он был и архитектором, и археологом, занимался планированием и раскопками, внедрял системы по забору и отведению воды, углублял дно, перерывал всю территорию, открывая ее белому свету. Так протянулись широкие, чрезвычайно хитроумные искусственные берега; из завезенного песка возводились полуострова и высокие насыпи, которые по мере движения воды естественным образом растворялись, равномерно распределяя песок вдоль края суши. Встроенные в берег бетонные и стальные мегаструктуры меняли и приподнимали его там, где требовалось, – такие были новые ландшафты, произведенные на заводах.

При жизни Герта я не говорила об этом ни слова. Наверное, думала, он этого от меня не заслуживает. Но порой задумываюсь, не стоило ли сказать хоть что-то из этого – может, не столь пространно, но все-таки: какой-то знак, какой-то показатель, что я ценю его достижения. Не стоило ли сказать – словно ему нужно было это услышать, – что она того стоила, эта битва длиною в сорок лет; что все было не зря.

Утром в день похорон Фенна где-то раскопала фотографию: на ней я в возрасте шести-семи лет и Герт, оба в резиновых сапогах и с улыбками до ушей. Фенна сказала, что в детстве, еще до школы, я всюду ходила за ним хвостом, в том числе на работу. Я уже и забыла. Меня всегда поражали острова, и теперь я помню, как Герт рассказывал, что Нидерланды в качестве военной тактики, если стране грозило вторжение, раскрывали шлюзы и волноломы, затопляя страну и превращая в архипелаг, с уровнем воды слишком высоким, чтобы пройти пешком, но и слишком низким, чтобы проплыть. Уязвимость, превращенная в оборонную стратегию, в силу.

На похоронах я единственная из ближайших родственников помогала нести гроб. Я единственная была подходящего роста. Я всегда стыдилась своего роста; хотела быть изящной, как моя сестра, а не такой нескладной дылдой. Я несла своего отца, потому что походила на него больше, чем замечала; все это время я несла его частичку в себе.

Когда Герт умер, мама вела себя как прежде. Она словно скорее удивилась, чем расстроилась, ее чуть ли не заинтриговала эта перемена в мире: неожиданно просторные дом и сад, меньше еды на столе, смягченные запахи и цвета, новое ощущение от матраса, отсутствие звуков, к которым она привыкла, – например, почти нескончаемый поток народной музыки, струящийся из радио в кухню и сад. Мы с Хеленой оставались с ней сколько могли, но она этого и не хотела, и не просила. Наутро после похорон она пришла на кухню собранная для работы, а потом уехала на велосипеде, как и в любой другой день. Мы, ненужные, слонялись по дому, пили, перебирали вещи Герта, Хелена взяла на себя практическую сторону и созванивалась с юристами, а я металась между отвратительной, дешевой ностальгией – примеряла обувь Герта, доставала его свитера и думала, не надеть ли, – и слепой яростью при вспоминании обо всем худшем. Хелена о моих крайностях не спрашивала, и через три дня, когда Фенна убедила нас, что с ней все хорошо, и только когда Эрика пообещала регулярно ее навещать, мы оставили маму одну.

Хелена переехала, как только смогла, – сначала в Нью-Йорк, потом в Джакарту; а я оставалась ближе к дому, изучала морскую экологию и микробиологию в Роттердаме и в Институте Общества Макса Планка в Бремене. Унаследовав мамин математический дар, Хелена занялась финансовым правом, работала в ряде банков и страховых компаний. И это она открыла мне глаза на то, чего я не видела: если она пошла по стопам Фенны, то я продолжила труд Герта. Меня это потрясло – как сам факт наследования, так и то, что я его не замечала.

Я почти ничего не помню из детства, первые воспоминания начинаются лет с пяти-шести. Меня всегда пугают рассказы других людей о каких-то мелочах из младенчества; я и представить себе не могу, чтобы память или речь могли настолько приближаться к небытию. Говорить я начала поздно, близко к школьному возрасту, и Фенна тогда из-за меня волновалась. Я никогда не расспрашивала Хелену о ее первых воспоминаниях, но не удивилась бы, если бы ее опыт оказался полностью противоположным. Мы с Хеленой очень разные, нас разделяет гораздо больше, чем три года и два океана. Первое, что приходит в голову при мысли о ней, – это выражение лица, стоическое и одновременно невинное, рот, приоткрыт в виде маленькой «о». Представляю ее себе мультяшным олененком: маленькая, робкая, беззащитная. Это идеализированная картинка – свойственная мне, с моими неумением разбираться в людях и склонностью подменять наблюдения сантиментами, ведь Хелена намного сильнее, чем можно подумать. В детстве нас сблизила необходимость: не в силах разобраться, что с нами происходит, мы естественным образом обратились за помощью друг к другу – к тому единственному, кто мог понять. И вполне логично, что она сбежала, как только представилась возможность. Я ее никогда не винила.

Хотя худшее и обошло Хелену, она все равно страшно боялась отца. Она была очень умной, очень умелой. И отчего-то не казалась мишенью, жертвой – не знаю отчего. Это какой-то талант, умение. Она держалась спокойнее, она смирялась, а я возмущалась. Она не жаловалась и всегда смотрела в будущее, видела все своим внимательным взглядом под неловкой строгой челкой подростковых лет. Не уверена, что видела когда-нибудь, как она плачет; она обладает удивительным умением – встречать практически что угодно с внешним хладнокровием. Герту это нравилось, а я завидовала; мне тоже хотелось быть сдержанной и стойкой, как Хелена, которая просто отмахивалась от мира. Но у меня так никогда не получалось.

Все те ночи, когда Фенна массировала мне ноги, Хелена крепко спала. Это тоже дар, с которым она родилась и который сохранила до сих пор. Она любит поспать; я иногда с осуждением думаю, что сон ей к лицу потому, что она и в жизни все равно такая же. Но вообще-то со временем, когда мы переехали в новый дом, по-прежнему в Роттердаме, и у нас впервые появились свои комнаты, Хелена становилась все решительней и уверенней в себе. У нее изменился голос: стал ниже, громче, требовал с ней считаться. И опять же, я этому завидовала. Хелена обладала привилегиями младшего ребенка: она наблюдала за тем, что происходило со мной, и училась, выстраивала характер, чтобы защищаться. Я такой роскоши не имела. Я родилась первой; ничего не знала; могла быть только собой – болтать ногами, сидя на стуле, читать с открытым ртом. Хелена была реалисткой, бойцом, она выживала. Террор Герта, как это ни иронично, выковал из нее человека, способного его выдержать, и по этой причине она реже становилась его мишенью.