Мартин МакИннес – К вознесению (страница 3)
За десятилетия в
Вопреки его желанию,
Он, несостоявшийся архитектор, всегда считал себя и все свои достижения одним большим разочарованием, но ирония состоит в том – и жаль, что он сам этого не видел, – что он постоянно строил и перестраивал страну, час за часом, день за днем. Без страсти, ума и отваги таких людей, как Герт, нашей страны и не было бы. Он был и архитектором, и археологом, занимался планированием и раскопками, внедрял системы по забору и отведению воды, углублял дно, перерывал всю территорию, открывая ее белому свету. Так протянулись широкие, чрезвычайно хитроумные искусственные берега; из завезенного песка возводились полуострова и высокие насыпи, которые по мере движения воды естественным образом растворялись, равномерно распределяя песок вдоль края суши. Встроенные в берег бетонные и стальные мегаструктуры меняли и приподнимали его там, где требовалось, – такие были новые ландшафты, произведенные на заводах.
При жизни Герта я не говорила об этом ни слова. Наверное, думала, он этого от меня не заслуживает. Но порой задумываюсь, не стоило ли сказать хоть что-то из этого – может, не столь пространно, но все-таки: какой-то знак, какой-то показатель, что я ценю его достижения. Не стоило ли сказать – словно ему нужно было это услышать, – что она того стоила, эта битва длиною в сорок лет; что все было не зря.
Утром в день похорон Фенна где-то раскопала фотографию: на ней я в возрасте шести-семи лет и Герт, оба в резиновых сапогах и с улыбками до ушей. Фенна сказала, что в детстве, еще до школы, я всюду ходила за ним хвостом, в том числе на работу. Я уже и забыла. Меня всегда поражали острова, и теперь я помню, как Герт рассказывал, что Нидерланды в качестве военной тактики, если стране грозило вторжение, раскрывали шлюзы и волноломы, затопляя страну и превращая в архипелаг, с уровнем воды слишком высоким, чтобы пройти пешком, но и слишком низким, чтобы проплыть. Уязвимость, превращенная в оборонную стратегию, в силу.
На похоронах я единственная из ближайших родственников помогала нести гроб. Я единственная была подходящего роста. Я всегда стыдилась своего роста; хотела быть изящной, как моя сестра, а не такой нескладной дылдой. Я несла своего отца, потому что походила на него больше, чем замечала; все это время я несла его частичку в себе.
Когда Герт умер, мама вела себя как прежде. Она словно скорее удивилась, чем расстроилась, ее чуть ли не заинтриговала эта перемена в мире: неожиданно просторные дом и сад, меньше еды на столе, смягченные запахи и цвета, новое ощущение от матраса, отсутствие звуков, к которым она привыкла, – например, почти нескончаемый поток народной музыки, струящийся из радио в кухню и сад. Мы с Хеленой оставались с ней сколько могли, но она этого и не хотела, и не просила. Наутро после похорон она пришла на кухню собранная для работы, а потом уехала на велосипеде, как и в любой другой день. Мы, ненужные, слонялись по дому, пили, перебирали вещи Герта, Хелена взяла на себя практическую сторону и созванивалась с юристами, а я металась между отвратительной, дешевой ностальгией – примеряла обувь Герта, доставала его свитера и думала, не надеть ли, – и слепой яростью при вспоминании обо всем худшем. Хелена о моих крайностях не спрашивала, и через три дня, когда Фенна убедила нас, что с ней все хорошо, и только когда Эрика пообещала регулярно ее навещать, мы оставили маму одну.
Хелена переехала, как только смогла, – сначала в Нью-Йорк, потом в Джакарту; а я оставалась ближе к дому, изучала морскую экологию и микробиологию в Роттердаме и в Институте Общества Макса Планка в Бремене. Унаследовав мамин математический дар, Хелена занялась финансовым правом, работала в ряде банков и страховых компаний. И это она открыла мне глаза на то, чего я не видела: если она пошла по стопам Фенны, то я продолжила труд Герта. Меня это потрясло – как сам факт наследования, так и то, что я его не замечала.
Я почти ничего не помню из детства, первые воспоминания начинаются лет с пяти-шести. Меня всегда пугают рассказы других людей о каких-то мелочах из младенчества; я и представить себе не могу, чтобы память или речь могли настолько приближаться к небытию. Говорить я начала поздно, близко к школьному возрасту, и Фенна тогда из-за меня волновалась. Я никогда не расспрашивала Хелену о ее первых воспоминаниях, но не удивилась бы, если бы ее опыт оказался полностью противоположным. Мы с Хеленой очень разные, нас разделяет гораздо больше, чем три года и два океана. Первое, что приходит в голову при мысли о ней, – это выражение лица, стоическое и одновременно невинное, рот, приоткрыт в виде маленькой «о». Представляю ее себе мультяшным олененком: маленькая, робкая, беззащитная. Это идеализированная картинка – свойственная мне, с моими неумением разбираться в людях и склонностью подменять наблюдения сантиментами, ведь Хелена намного сильнее, чем можно подумать. В детстве нас сблизила необходимость: не в силах разобраться, что с нами происходит, мы естественным образом обратились за помощью друг к другу – к тому единственному, кто мог понять. И вполне логично, что она сбежала, как только представилась возможность. Я ее никогда не винила.
Хотя худшее и обошло Хелену, она все равно страшно боялась отца. Она была очень умной, очень умелой. И отчего-то не казалась мишенью, жертвой – не знаю отчего. Это какой-то талант, умение. Она держалась спокойнее, она смирялась, а я возмущалась. Она не жаловалась и всегда смотрела в будущее, видела все своим внимательным взглядом под неловкой строгой челкой подростковых лет. Не уверена, что видела когда-нибудь, как она плачет; она обладает удивительным умением – встречать практически что угодно с внешним хладнокровием. Герту это нравилось, а я завидовала; мне тоже хотелось быть сдержанной и стойкой, как Хелена, которая просто отмахивалась от мира. Но у меня так никогда не получалось.
Все те ночи, когда Фенна массировала мне ноги, Хелена крепко спала. Это тоже дар, с которым она родилась и который сохранила до сих пор. Она любит поспать; я иногда с осуждением думаю, что сон ей к лицу потому, что она и в жизни все равно такая же. Но вообще-то со временем, когда мы переехали в новый дом, по-прежнему в Роттердаме, и у нас впервые появились свои комнаты, Хелена становилась все решительней и уверенней в себе. У нее изменился голос: стал ниже, громче, требовал с ней считаться. И опять же, я этому завидовала. Хелена обладала привилегиями младшего ребенка: она наблюдала за тем, что происходило со мной, и училась, выстраивала характер, чтобы защищаться. Я такой роскоши не имела. Я родилась первой; ничего не знала; могла быть только собой – болтать ногами, сидя на стуле, читать с открытым ртом. Хелена была реалисткой, бойцом, она выживала. Террор Герта, как это ни иронично, выковал из нее человека, способного его выдержать, и по этой причине она реже становилась его мишенью.