Марта Кетро – Рассеянная жизнь (страница 24)
Она же глядела на его стопы с вытатуированной паутиной, выжидала и думала, как бы уйти живой. И что чачи не будет, не будет подарка, не будет улыбки Джефа и обжигающего глотка.
Парень проводил её до метро и даже оставил номер телефона, и это в самом деле был последний тёплый день в том году, назавтра похолодало, дальше только дожди и промозглый ветер.
Фасолька съела пару пачек антибиотика и вроде бы обошлось, но обида жгла, и однажды она всё-таки заехала на Арбат и нашла Сашеньку. Сказала скупо и солидно: «Обидели меня тут, надо наказать», и стала ждать ответа. Сашенька затянулся лакистрайком своим без фильтра и пожал плечами.
— Есть люди, накажут, если надо. Тебе же без мокрухи? Тогда штука.
— Нету у меня штуки, — фасолька сразу растеряла всю крутость.
— Тогда можно натурой, если человека четыре работать пойдут, значит, с ними. Вот и подумай сама, надо тебе ещё четверым давать или забудешь по-хорошему?
Она подумала и забыла.
На этом её история с Арбатом закончилась, даже самая глупая девочка не могла вечно жить иллюзиями о братстве, крутых парнях и дерзких девчонках, среди которых есть и её место. Никакого малого промежутка для тебя нет, детка, беги домой, пока не сожрали. И любовь её наконец отвязалась от арбатских камней, окончательно переселилась внутрь и перестала нуждаться в подтверждении извне.
Арбат напомнил себе только один раз, через год, когда неожиданно позвонила Ирка Белый Лобок и рассказала, что родила от одного там, сидит теперь с ребёнком, особо даже выйти никуда не может. Фасолька по доброте согласилась приехать, посмотреть за малышом, и на следующий день была на Таганке.
Ирка сунула ей бутылку со смесью и ускакала по неотложному делу. Младенец всё время спал, фасолька разглядывала небольшую запущенную квартиру, и тут в дверь постучали. На пороге стоял парень неясного возраста и за спиной ещё сколько-то, похожих на выводок крысят. Фасолька вежливо ответила, что хозяйки нет, и дверь захлопнула, но в глазок увидела, что парни не ушли, уселись на лестнице. Неизвестно почему, но они её сильно напугали своей равнодушной готовностью ждать не пойми чего — она не сомневалась, что у Ирки, довольно миленькой и неглупой, таких приятелей быть не могло.
Ирка вернулась через пару часов, зачем-то впустила крыс и закрутилась по дому, а старший, не спросясь, пошёл в спальню, перетянул руку жгутом и вколол себе что-то из шприца — быстро и молча. Откинулся на кровать и с лица его сползла человеческая маска, обнажив плывущую чавкающую гниль, от которой следовало тихо отойти, не поворачиваясь спиной, потому что она была опасна, по-настоящему, утробной хищностью, а не лихим киношным риском. Фасолька пошла на кухню к Ирке:
— Там, это… он укололся…
А Ирка ответила ласково и абсолютно лживо:
— Это ничего, не обращай внимания, бывает. — И только тут фасолька разглядела, что хорошенький Белый Лобок превратился в сероватое пугало с тусклым стеклянным взглядом, который она уже видела у стольких людей на Арбате. И почему-то раньше было не так страшно, только когда человек на её глазах вогнал себе в вену иглу, только тогда она ощутила подлинный ужас.
Фасолька не то, чтобы кинулась, но быстро отступила в коридор, оделась и сбежала, и ещё не дойдя до метро, навсегда выбросила из головы обречённого младенца, Ирку и Арбат.
Разве что через много лет проснулась от очередного повторяющегося кошмара: в пустую квартиру, где она как-то оказалась, ломятся гопники, почти подростки. Она запирается на ключ, но он проворачивается в замке впустую, дверь слетает с петель и в дом вползает серая хищная гниль в человеческом обличье. Это снилось ей и раньше, но только теперь она узнала их всех — и Мишаню, и неживую арбатскую квартиру, и крыс с одинаковыми мёртвыми глазами. Надо же, а ведь уверена была, что забыла.
Тогда же, оглядываясь на прошлое, она подумала, что для любого человека всё это не более, чем история маленькой грустной шлюхи, не заслуживающей сострадания. Но правда в том, что сострадание невозможно заслужить, всегда найдётся провод возразить — были и понесчастнее, а эта сама виновата. Можно всю жизнь провести, не найдя, кого пожалеть на жестокой нашей землей. Уж точно не эту, в те годы случались вещи и пострашнее с людьми совершенно невинными, которые не лезли к женатым и не вбивали себе в голову никаких любовей, а просто пытались выжить и не выживали, перемолотые не жерновами эпохи даже, а её нечищенными гнилыми зубами. Сидела бы в библиотеке, нашла нормального парня — так нет, потянуло на чудеса, вот и огребла по заслугам.
Сострадание можно только подарить, если получится на мгновение примерить чужую шкуру, прикоснуться и зачем-то ощутить боль, раздирающую или тупую, застарелую. А за одно и радость — той девочки, чья любовь горела ясным огнем, сияла, как факел, над холодным Арбатом, над ветреной Москвой, сгорела и медленно рассеялась в сыром воздухе, оставив случайным свидетелям горечь на губах и солёные капли на щеках.
Да и сама она себя не жалела, горевала только о потерянной любви, но всё равно не отказалась бы от неё, даже с учётом последующего опыта. С временем липнувшая к ней грязь высохла под беспощадным солнцем и осыпалась песком, следы смылись под бесконечными дождями и память тоже выгорела, перелиняла, и всё дурное исчезло первым, как исчезает самый нестойкий краситель.
А Джеф так и остался с ней, молодой и пьяный, и совсем незнакомый. Ни о ком другом она не думала так долго и неотступно — годами, ежеминутно, — и ни о ком не знала так мало. Некому было его понимать, потому что она тогда вся превратилась в свет, однонаправленный, тупой и бесполезный.
Каждая глупая девчонка уверена, что любит, как никто, но фасолька не только тогда, но и позже, с учётом последующей жизни, знала: никто его не любил, как она. Хотя история с предназначением оказалась ошибкой. Единственной была и будет жена, потому что кто живёт с тобой, тому ты и предназначен, и нечего хитрить, будто возможно по-другому. И он не был ей предназначен, иначе бы всё получилось, не бывает, чтобы половина яблока не совпала со своей половиной, значит, это от другого яблока. Но только для него она превратилась в свет — ровный, тёплый шестичасовой свет, такой, как был в их первую прогулку на Арбате. И не будет у него другого шестичасового света, кроме неё, она знала. Точно, как у бога она такая одна, так и у него. Другие у него — не такие, и она у других не такая.
Вспомнила, как он всё спрашивал: не больно тебе? Фасолька, конечно, отвечала, как в книжке: если бы ты был рубашкой, горящей на мне, я бы и тогда не бросила тебя. С тех пор научилась мгновенно скидывать одежду, даже когда она не горела, а едва начинала мешать. А его, если бы и горел, не бросила. Но правда в том, что с ним больно не было. Шестичасовому свету не бывает больно.
Теперь следует сказать, что солнце уникально в каждой своей точке, в каждой оно бесценно, и в пять утра, и в семь вечера оно прекрасно; и ещё бывает луна. Что с тех пор, в соответствии с Иосифом, прожита ещё одна жизнь, достаточная, чтобы забыть человека — и она забыла.
Но иногда по ночам она лежала на кровати, как в лодке, и вокруг было много солёной воды, которая не заканчивалась. Потому что однажды существовала такая жизнь, где она побыла ровным шестичасовым светом, с бесконечным нежгучим теплом, с косыми лучами и золотой пылью, и среди всех будущих историй не случилось такого, когда это смогло повториться.
После всего она не остервенела по-женски, не развенчала Джефа, не нарекла козлом — что бы ни пришлось пережить потом, сама любовь осталась незапятнанной, а к нему она испытывала благодарность и огромное уважение. Потому что свалилось на человека такое, а он выжил, устоял, ничего девочке не изговнял. Редко кто умеет удержаться, ни учинив никакой подлости, но Джеф ничего ей не обещал, потрахал сколько мог и даже любил, пока были вместе, а потом исчез, уехал в свою настоящую жизнь, где жена, сын, новая страна.
Она и не жалела ни о чём. Даже после всего, что случилось с ней на страшных ледяных улицах, после сжигающего горя — не жалела. Любовь эта стала дверью в другую жизнь и захлопнулась за спиной, не было больше дороги в маленький городок, где инженеры мастерят детишек библиотекаршам, а потом вместе строят дачу, делают ремонт, ссорятся, но живут, а потом умирают. Её выбросило в мир страстный, жестокий и свободный, где сама она непоправимо изменилась — к добру ли, к худу ли, но мир этот был огромен, а значит, приобрела она больше, чем потеряла.
Если говорить об утратах, то она обнаружила, что эта любовь выжгла в ней способность ждать и надеяться, уничтожив разом и Пенелопу, и Сольвейг, и Кончиту, и всех безымянных женщин, стоявших прежде за её плечом — тех, что «не перестанут ждать тебя, всю ночь не отходя от двери», преданных до самозабвения, оставленных мужчинами на потом, на старость, чтобы однажды вернуться в ночи и увидеть их в глазах неугасшую бессмертную любовь и себя, молодого. Ей было жаль этой потери — не книжных и мифических персонажей, а непрерывной линии, которая соединяла женщин её рода, шедшего от той, что однажды замерла, устремив взгляд в прошлое, да так и осталась стоять столбом, сияющим от любви и солёным от слёз. А её преданность выгорела от горя и ушла в песок, оставив на поверхности белёсый след.