Марсель Пруст – Против Сент-Бёва (страница 34)
Можно заметить, как на пути к «Против Сент-Бёва» писатель, сохраняя кажущуюся нелогичность при выборе тем, постепенно всё больше отклоняется от образца, которому он в той или иной степени подражал в своих ранних статьях, – стиля «импрессионистической критики», характерной для эссеистики Анатоля Франса и статей критика Жюля Леметра, одного из самых заметных претендентов на опустевшее место Сент-Бёва. В их очерках и рецензиях доминирует лирический, даже нарочито «любительский» тон, свободный от околонаучной серьезности. Неслучайно именно Франс поддержал молодого Пруста, подарив ему в качестве благословения предисловие к «Утехам и дням». Уже в этой книге Пруст предлагает свою версию критического импрессионизма в поэтическом цикле «Портреты художников и музыкантов»: стихотворения в нем строятся как серии свободных ассоциаций, вызванных Шопеном или Глюком, Ватто или Ван Дейком.
В «Против Сент-Бёва» и в более поздних статьях, не снижая внимания к нюансам читательских или зрительских впечатлений, писатель берет на себя более активную роль, балансируя в своем отношении к гениям прошлого между увлеченностью мастерами и солидарностью с собратьями. Выступить против влиятельного критика у Пруста означает также выступить в защиту неверно понятых авторов. По какому принципу он отбирает подзащитных? Герои основных, наиболее законченных текстов в «Против Сент-Бёва» – Нерваль, Бальзак, Бодлер – выстраиваются в непривычный ряд, пусть он и ближе к современному образу истории литературы, чем герои других статей. Составить по этому списку (как, впрочем, и вообще по темам эссеистики Пруста разного времени) точное представление о личных ориентирах писателя сложно. Отсутствие Жорж Санд и Теофиля Готье, оставленный на полях Шатобриан – свидетельства тому, что не каждого значимого для него автора Пруст готов сделать главным героем критического эссе. И наоборот, внимание к Жерару де Нервалю читателю «Поисков» покажется неожиданным: в романе о Нервале прямо напоминают лишь две отсылки.
В статьях мы можем вычленить основания и более глубокие, чем защита любимых авторов от нелюбимого критика. В Нервале, Бальзаке, Бодлере взгляд в духе Сент-Бёва видит угрозу целостности; все они по совершенно разным причинам кажутся агентами хаоса, недостойными академических почестей; им приписывают избыточность, беспорядок, отщепенчество. Пруста же привлекает неочевидная, странная связность в их произведениях. Из Нерваля он выбирает «Сильвию», историю трех ипостасей одной обреченной любви; у Бальзака он находит «тетралогию», внутренний цикл в «Человеческой комедии», позволяющий зарифмовать ее с трудом Вагнера (параллель эта встретится и в «Поисках»); Бодлер оказывается протеическим поэтом, в чьих строках распознаются все романтики, парнасцы и декаденты сразу. Пруст не то чтобы хочет собрать свою альтернативную Академию: он ищет в литературе прошлого опоры для своей главной книги, еще едва наметившейся, но уже стягивающей к себе абсолютно всё; ищет таких же, как он, собирателей тайных соответствий и нестройных перекличек.
Почему именно в спор Пруста с СентБёвом вторгается стихия романного письма? Пруст инстинктивно ускользает от соблазна победить оппонента на его поле, то есть написать книгу от имени более совершенного, лучше информированного критика. Вместо этого Сент-Бёву противопоставлена серия персонажей, во главе которых сам рассказчик (мы уже угадываем романное расслоение ведущего голоса на собственно авторский и принадлежащий намеченному пунктиром герою). Манера читать, читательские предпочтения, излюбленное место и время для чтения – всё это мы узнаем о прообразах нескольких действующих лиц «Поисков» раньше, чем автор окончательно определится с их именами, семейными и любовными историями, мнениями и секретами. Так, все они читают бальзаковские романы, но каждый по-своему. Будущая Жильберта – поклонница Бальзака, у которой увлечение книгами приводит в действие мощный механизм фантазии, преображающий ее жизненное пространство. Будущий герцог Германтский – простодушный коллекционер книжной серии, которую он всю приписывает тому же Бальзаку, втягивая случайно в «Человеческую комедию» ряд каких-то далеких от нее романов в похожих обложках. Маркиза де Вильпаризи (в романе подруга бабушки рассказчика и живой анахронизм, осколок прошлого века) обретает свои первые черты, наоборот, в нелюбви к бальзаковским вольностям в отношении «реальности». В одной компании с ними на полях является и призрак Оскара Уайльда, оплакивающего Люсьена из «Блеска и нищеты куртизанок». В центре же этого пока еще маленького и фрагментарного сообщества – главный герой и его мама. Их привязанность и взаимопонимание предопределены общей библиотекой: без пауз и уточнений мать говорит с сыном репликами из классиков, сын с матерью – бодлеровскими строчками. Воображение Пруста породило эфемерную альтернативу «республике словесности» и другим утопиям интеллектуалов: мир, где все начитаны, все дышат книжными фразами и примеряют роли литературных героев, но из всех литературных институций какой-то вес имеет, кажется, лишь популярная газета Le Figaro, в которой рассказчик напечатал свою статью о Сент-Бёве.
Трагикомическое воспоминание о Уайльде, провидящем свою судьбу в бальзаковском герое, дает ценную подсказку. У Пруста подтверждение максимы «Жизнь подражает Искусству» не нуждается в декадентской экзотике. Ценность наивного, непрофессионального, нерафинированного взгляда на искусство автор «Поисков» подчеркивал не раз. Еще в «Утехах и днях» он выступает с апологией «плохой музыки»: подчас сентиментальная песенка трогает глубже, чем великая симфония, и молодому эстету, окруженному артистами и герцогинями, было жизненно важно об этом не забывать.
Слепота Сент-Бёва как читателя уничтожает всякую ценность его суждений, делает его слабее комического Германта и поклонников вульгарных мелодий: он закрыл для себя сокровенный мир читательского счастья; невозможно представить его в одной из любимых сцен Пруста, где мальчик на летних каникулах самозабвенно уходит с головой в роман. Но старший критик объективно превосходит неведомого ему младшего соперника в одном: Сент-Бёв регулярно писал и печатался. Пусть его стихам не была суждена долгая жизнь – даже эти стихи смотрятся куда более серьезным вкладом в литературу, чем ворох брошенных замыслов и неловких дебютов за плечами (уже почти сорокалетнего) Пруста – и тот охотно признаёт свою слабость. Как гениальному читателю начать, наконец, писать?
Объясняя все литературные явления при помощи фиксации читательских переживаний, Пруст в эссеистике распознает в себе единственный талант, в котором он никогда не сомневался. Он прекрасно умеет схватывать «мотив», «мелодию» чужого стиля. Он не только с легкостью воспроизводит в пастишах голос едва ли не любого прочитанного автора, но и находит десятки новых деталей в описании чтения как такового. В его метафорах просвечивают подступы к серьезной, опережающей свое время теории восприятия и понимания: читать – значит исполнять музыкальное произведение; чтение подобно переводу с незнакомого языка. Но Пруст хотел быть творцом, а не аналитиком.
В «Набросках предисловия» к задуманной книге статей автор, здесь особенно похожий на романного рассказчика, глядя из окна поезда, видит пейзаж из бальзаковской «Лилии долины». Вторичность своего видения, как и неспособность схватить в слове живое впечатление, он воспринимает как залог творческого поражения.
Дело не сводится к противоречию между стихией естественной жизни и магией ее словесных зеркал. В более позднем большом эссе «Памяти убитых церквей» уже не природа, а культура так же пропускается сквозь фильтр вычитанных впечатлений. Чтение «Камней Венеции» Рёскина прямо под мозаиками собора Святого Марка ведет к сомнениям: что-то нечисто с эстетической радостью, отягощенной готовыми плодами блестящего, но заемного интеллекта: «Нечто вроде эгоистического самолюбования неизбежно присутствует в таком смешанном упоении искусством и собственной эрудицией, и эстетическое удовольствие от этого, быть может, делается острее, но теряет чистоту» (перевод И. Кузнецовой). Страх не добраться до истоков и подлинного впечатления, и подлинного акта творения бросает тень на все прустовские эссе.
Пруст почти никогда не пишет о самом творческом процессе, даже неудачном, будто не в силах пробудиться от читательских грез. Интересны поэтому редкие признания начинающего писателя в таких коротких фрагментах, как «Поэтическое творчество» и «Закат вдохновения». Возвышенные образы условных поэтов, чья жизнь заведомо не равна биографии, нагружены знаками бессилия. Уставший Дон Кихот, отказывающийся от своей миссии, перерождается в Малларме, сжигающем недовоплотившуюся Книгу. Унылые картины творческой зимы в «Закате вдохновения» кажутся еще более безысходными – но вдруг прорисовываются намеки на повествование, какие-то офицеры в каком-то городке садятся за рояль. Пруст неслучайно оборвал набросок на самом интересном: «И тогда…» На этих стадиях – пока не начнется настоящий черновик «Поисков» – он не в состоянии сделать нужный шаг. В каком-то смысле сделал он его обманным путем: роман тоже заканчивается в точке настоящего начала.