Марк Алонский – Минута до Бруклина (страница 12)
Я закончил и тут же улыбнулся:
— Это очень странное чувство, когда слушают, как ты поешь. Я, кажется, в какой-то степени испытываю гордость.
— Это потому, что твое детище делает первые шаги. — Ник вернул мне улыбку и больно хлопнул меня по спине. — Я бы в жизни так не написал! Пророчу тебе немеркнущую славу рок-звезды… Это же рок?
— Наверное, рок.
— Это круто, — брат часто закивал головой. — Без шуток — круто. Тебе нужно работать над нервами, голос уверенно ляжет на все это дело, и вот тогда можно будет тебя записывать.
Я прыснул, но наверняка сиял от счастья. Мне так хотелось продлить, усилить, расширить эту похвалу!
— А что, — Ник потянулся к гитаре, и я передал инструмент в его руки. — А я бы был второй гитарой. И можно в клочья рвать стадионы и фанаток-девственниц!
— Еще нужны барабаны. И, может, клавишные…
— Все это фигня, — отмахнулся брат. — Это все можно записать отдельно на студии.
— На какой студии, Ник? — я рассмеялся. — Тебя несет.
— Может, совсем немного. Но если взять к нам в группу еще двух человек — придется делиться гонораром и девчонками.
— Нет, — покачал я головой с серьезным лицом. — Так дело не пойдет.
Ник засмеялся, а потом попросил научить его играть мелодии к каждой песне. Я показывал аккорды, не переставая думать о том, что сказал брат.
Конечно, это все были лишь шутки. Просто шутки, которые задели что-то внутри меня и заставили трепетать от безумной фантазии: играть на сцене перед толпой.
Я продублировал аккорды обеих песен на отдельном листе и положил его перед Ником.
— Давай попробуем так: ты играешь, а я — пою.
Ник удивленно взглянул на меня, но тут же согласился.
Я жадно цеплялся за это окрыляющее ощущение, возникшее от дерзкой фантазии, я не хотел его отпускать, силился продлить любыми способами. Потому что еще никогда я не испытывал ничего подобного. Я был в настоящей эйфории.
* * *
Нику полагался еще один день постельного режима, но, когда я утром открыл глаза, его уже не было в комнате. Он оставил мне записку, из которой я, с трудом разбирая почерк, узнал, что он пошел пропивать оставшиеся деньги Мии, потому что они жгут ему ляжку.
Я опять остался один.
Вчерашнее чувство эйфории проснулось вместе со мной. Новая мечта о сцене словно вдохнула в меня жизнь.
Я залез на чердак и принялся крутить в голове эти странные мысли.
Пару раз я видел музыкальные клипы, где группам подпевали целые стадионы, видел съемку огромных фестивалей под открытым небом. Мне вдруг подумалось, что те люди на сцене, вводящие толпу в транс, не так уж и отличаются от меня. Мы действительно были похожи. Они тоже наверняка пели, потому что больше не могли молчать. Возможно, что им, как и мне, досталось болезненное мироощущение, и они обречены на вечное скитание, вечное творчество.
В этот день я спустился с чердака только один раз — чтобы перетащить гитару в свое убежище. О еде я не вспоминал.
Я прогонял имеющиеся в репертуаре две песни десятки раз, а потом играл мировые рок-хиты, представляя, что это я их сочинил. И пусть я знал всего четыре таких песни, воображение уносило меня с пыльного чердака в тур по стране. В этих фантазиях я становился счастливым и цельным, и люди, подпевающие мне, понимали мою боль и разделяли ее со мной пополам.
Вечером в эти мысли почему-то проник Луирос. Он притащил с собой Райли и остальных, притащил их искренние жестокие улыбки.
Я весь вспыхнул, словно только что был застукан за чем-то постыдным. Воображение мгновенно нарисовало картину: я стою на сцене, а сзади ко мне крадется Луирос с целлофановым пакетом в руках. И вся толпа, обожающая меня секунду назад, теперь жаждала другого шоу.
Абсолютно рефлекторно я привлек в сознание еще одну фантазию, спасительную. Я стал думать о Еве.
Как и всегда, мысли о ней смогли вытеснить Луироса, но тут случилось невероятное. Я позволил себе шагнуть дальше. Две мои самые волнующие фантазии слились воедино.
Я был на сцене, я играл свою музыку перед толпой. А в первом ряду стояла ОНА и смотрела на меня с улыбкой. Эту улыбку я выдумал сам, ведь никогда не видел, как ОНА улыбается.
Чердак исчез. Я в самом деле стоял там: прожекторы освещали сцену, толпа была разноязыкой и галдела наперебой, а ОНА смотрела на меня, совершенно эфемерная, по-прежнему недостижимая, сдавливающая мне горло своей красотой.
* * *
Я стал позволять себе намного больше в отношении Евы.
Мои фантазии множились, перетекали из одной в другую — я без конца воображал диалоги и ситуации. Представлял, как бы ОНА смотрела на меня, скажи я вот это, что бы ОНА ответила, задай я ей вот этот вопрос. Я играл для Евы, я жил ради фантазий о ней, а музыка стала основанием, несущей стеной в этом воздушном замке. Музыка связывала меня с Евой, отрывала мои ноги от пола и переносила на седьмое небо. Вымышленный мир вытеснил реальность, и я наслаждался этим.
Все менялось по вечерам.
Когда от угла чердака ко мне начинала ползти длинная тень — иллюзии окрашивались в темные тона. Как будто депрессивный художник устроился иллюстратором в детский журнал. Его доконало рисовать счастье, и он начал выворачивать наизнанку собственную душу.
По вечерам Ева начинала меня мучить.
Я осознавал, что сам ее выдумал, что совсем не знал ее как человека, и никогда в жизни она не реагировала бы на мои реплики так, как в ежедневных играх воображения. Я осознавал, что мне никогда не хватило бы духу запеть перед многотысячной толпой, а толпа не скандировала бы мое имя.
Эти мысли набирали все больший вес и скорость, они пронзали мыльный пузырь фантазий, оглушительно вопя при этом:
— Она вообще не знает, кто ты! И никто не знает, кто ты! Никто не знает тебя и никогда не поймет!
— Кончай собирать стадионы и иди проверь, не завалился ли случайно кто-то из алкашей в твою комнату!
— Назови первый альбом «Песнями пыльного чердака»! Назови так, запиши название на бумажке и спрячь ее подальше!
Я унижал сам себя, словно в расплату за то, что осмелился так себя вознести.
Летние теплые вечера превратились в пытку.
Это была не прежняя щемящая тоска, способствовавшая написанию текстов. Это была неизведанная и унижающая грусть, что пришла вслед за чувством эйфории. Ее обратная сторона.
Вечером голова горела и раскалывалась. Мозг был как вскипевший мотор. И тогда я, измученный и не способный уснуть, просто вспоминал Е.
Вспоминал, какие у нее длинные (были) густые волосы, какое светлое лицо и какая фигура.
Каждую ночь я лежал на чердаке, распластавшись, как раздавленная ящерица, накрытый бетонной плитой из собственных мыслей.
Лето шло.
* * *
Наступил август. Нам с Ником исполнилось пятнадцать лет.
В утро дня рождения я встал с мыслью, что через месяц перейду в девятый класс, а Ева — в одиннадцатый. Пролетит еще одно лето, я перейду в десятый, а она исчезнет из моей жизни. Тогда мне придется довольствоваться теми воспоминаниями о ней, что я накопил. Ее образу будет нечем подкрепляться извне, вот где будет простор для фантазий.
Но только не о ней, нет. В этом я, едва проснувшись, убеждал самого себя. За окном было кристально чистое небо. От смога, накрывшего город на добрую половину лета, не осталось и следа. Из окна снова стал виден лес, и сейчас он приветливо махал мне зелеными лапами, а в небе я различал птиц-одиночек. Отличный день, чтобы не вылезать с чердака.
Вечером в доме начался балаган. Шумели так, что я волей-неволей вынырнул из депрессивных мыслей и стал слушать.
Доллис орала, как потерпевшая, ее пытались перекричать два женских голоса. Их вопли разбавлял громкий мужской смех. Потом послышались звуки возни и яростные сдавленные оскорбления — кто-то с кем-то сцепился. Зазвенели бутылки, взвыла Мышь.
— Салем! — я вздрогнул и обернулся.
Ник приподнял дверцу чердака и вглядывался в темноту.
— Залезай, я тут.