Мариз Конде – Жизнь как она есть (страница 15)
– Я правда брат Сильви и Айши?
– Почему ты спрашиваешь? – изумилась я.
– Я светлый, а они черные.
Этот разговор должен был однажды состояться, но не так рано! Дени не исполнилось и шести лет, но я решила сказать правду: ложь и недомолвки отравляли атмосферу вокруг нас.
– У вас разные отцы… – пролепетала я.
Карие глаза моего сына наполнились слезами.
– Значит, я не папин сын?
В этом плане Гвинея не слишком придирчива: в школе и амбулатории, в организации «Молодежь Гвинеи» и некоторых других местах мой сын был записан как Дени Конде.
– Нет! – ответила я, осознавая жестокость ситуации, но не желая отступить. – Твой отец гаитянец.
– Гаитянец?! – воскликнул он с таким ужасом, как будто услышал в ответ: «
С этого момента наши отношения осложнились, даже ухудшились. Дени, такой нежный и чувствительный мальчик, постепенно превратился в асоциальное существо, в бунтаря, чья душа на жизненном пути получает одни только тумаки да шишки.
Я в конце концов сумела худо-бедно «интегрироваться» в свой квартал. Люди больше не смеялись мне в спину, дети не бежали прятаться в юбках матерей, мальчишки не пели издевательски-оскорбительные песенки. Я даже свела знакомство с местными обитателями, конечно же, не столь политизированными, как Сейни и Ольга или Нене и Анна, и не такими авторитетными, как Марио и Амилкар. Дом слева от моего занимала Франсуаза Дидон, уроженка Гваделупы из города Сент-Анн. Мы дружим уже пятьдесят лет. Она тогда жила с торговцем Рене, утверждавшим, что ради вступления в ряды Национального фронта освобождения он отказался дослужить полагающийся срок в рядах алжирской армии. «Но мне не поверили! – с горечью восклицал он. – Я оказался ненужным…»
В доме справа жила молодая учительница родом из Далабы, гвинейского города в горах Фоута Джалон. Она давала мне уроки пёльского языка. Ее мужа арестовали после разоблачения «Заговора учителей». Однажды вечером он неожиданно вернулся домой, но к утру умер от внутреннего кровотечения, вызванного жестокими побоями. Говорили, что несчастный хотел в последний раз обнять жену и каким-то чудом добрался до своего порога.
Я часто встречалась с двумя француженками, Фанни и Фредерикой. Фредерика была художницей, она сама подошла ко мне в государственном магазине и попросила разрешения написать портрет Сильви и Айши. Сеансы позирования длились долго, я приводила девочек в студию, ждала, когда они освободятся, и мы с Фредерикой быстро сблизились. Картина вышла чудесная, Фредерика назвала ее «Дети Конде», и я до сих пор ужасно жалею, что, покидая Гвинею, оставила ее в нашем камайенском доме. Много лет спустя Конде тоже уехал, бежал спешно и тайно, не озаботившись судьбой портрета. Мне больно думать, что новые жильцы наверняка снесли его на помойку.
Фредерика была убежденной феминисткой. Она давала мне читать романы своего идола, французской писательницы и философа Симоны де Бовуар, но была при этом четвертой супругой мужчины, жившего неподалеку с тремя другими женами. Когда я удивилась такому противоречию, Фред обиделась:
«Умар не заставляет меня делать тяжелую работу, я не убираюсь в доме, не стираю его белье, не готовлю еду. Мы видимся ради удовольствия, когда оба этого хотим. Дочь от него я воспитываю так, как считаю нужным, ни в чем перед ним не отчитываясь. Я свободна».
– То есть ты считаешь, что полигамия равна эмансипации женщины? – язвительно поинтересовалась я.
– Ну уж нет, зато мне удалось тебя развеселить.
Вообще-то я так и не научилась ни смеяться, ни даже улыбаться, в моей жизни не было событий, способных изменить мое поведение.
Иногда мы с Жиллеттой возили детей на пикник на Лоосские острова[93]. В самом начале 1962 года она поселилась в Конакри, и какое-то время они с Жаном были одной из самых видных пар города и принимали на своей элегантной вилле «сливки общества». Само собой разумеется, нас с Конде никогда не приглашали на эти рауты.
А потом произошла катастрофа, нарушившая дивную гармонию. Открылось, что Жан не врач, что его выгнали с медицинского факультета Парижского университета и он выучился на медбрата. Скандал вышел ужасный, но его задушили в зародыше, семья пустила в ход связи, и Жан стал директором типографии имени Патриса Лумумбы. Это был важный пост, теперь Жан отвечал за всю пропагандистскую литературу режима. Он разъезжал на «Шевроле Импала» с сигарой в зубах, раздавая указания десяткам работников, но Жиллетта чувствовала себя униженной и сблизилась со мной.
Лоосские острова находились на расстоянии броска камня от Конакри и являли собой райский архипелаг. На пляжах с белым песком росли открыточные кокосовые пальмы. Катера, возившие туда пассажиров, приходилось брать с боя: их заполняли голубоглазые русские женщины с детьми. Как это ни странно, я, родившаяся в Гваделупе, впервые прочувствовала красоту морской глади. В романе «Сердце для смеха и слез» я рассказала, что купальник в моем гардеробе появился очень поздно, но стал любимейшей из вещей. Я ложилась на надувной матрас и, упиваясь лазурью неба и моря, заплывала так далеко, что рыбакам приходилось буксировать меня к берегу.
«В следующий раз будь осторожнее!» – советовали они, укоризненно качая головами.
Жиллетта никогда не купалась на островах. Не в силах забыть недавние горести, она ругала африканцев и Африку, а я не знала, что отвечать, потому что не испытывала ненависти к Черному континенту. Я успела понять, что Африка ни за что не примет меня такой, какая я есть, но не считала ее виновницей переживаемых трудностей. Я сама принимала решения и должна была отвечать за последствия. Я мучилась невозможностью точно определить ее контуры, слишком противоречивыми были представления и образы, которые она навевала. Какую Африку предпочесть – ту, что без комплексов и «морщин» этнологов? Запредельно одухотворенную Африку Негритюда? Страдающий, угнетенный континент моих друзей-революционеров? Или ту, что Секу Туре и его клика считали жирной добычей? Диоген искал в Афинах честного человека в ясный день с фонарем, а мне хотелось взять фонарь и кинуться бежать, крича:
«Африка, где ты?»
«Мы в лесочек не пойдем, лавры все срубили»
В начале зимы я заболела. Очень тяжело. Теряла сознание. Меня рвало. Конде, как обычно, счел это малярией. Я по опыту знала, что за симптомами одной болезни часто кроется нечто иное, и пошла к доктору, на сей раз немецкому, и услышала: «Вы беременны». Тот же диагноз два года назад поставил врач-поляк.
«У вас одна из прекраснейших болезней на свете, мадам! – объявил он на идеальном французском. – Вы приведете в мир новую жизнь!»
Я пришла в ужас. Конде тоже. Мы оба были почти готовы обвинить Святого Духа, поскольку физическая сторона нашей жизни практически отсутствовала. Когда мы «согрешили»? Люди занимаются любовью, если хотят друг друга или испытывают взаимную нежность. Ни один из нас не чувствовал ни того, ни другого. Конде по ночам почти не бывал дома, а когда возвращался, мы спали, «держа дистанцию». По утрам я просыпалась рано, а Конде валялся в кровати до полудня. Четвертая беременность, как это ни странно, подхлестнула мою энергию и пробудила новую решимость. Мне стало ясно: нужно покинуть Гвинею, пока я молода, и первым делом расстаться с Конде. На его беду, я все время невольно сравнивала мужа с отцом. Огюст Буколон тоже родился в нищете, но благодаря уму и решимости совершил головокружительное восхождение по социальной лестнице, Конде же прозябал в заурядности. Когда-то я пожертвовала личным счастьем, чтобы остаться в Конакри. Хотела, чтобы у моих детей были родина и отец, но мои расчеты оказались абсурдом. Родина была обескровлена, а отец не сумел должным образом исполнять родительские обязанности.
Вы удивитесь, но я не собиралась покидать Африканский континент, веря, что в конце концов пойму его, что он меня «удочерит» и осыплет сокровищами духа.
К началу нового учебного года проект Луи Беханзина был окончательно похоронен, и мне пришлось вернуться в коллеж Бельвю.
– Она снова беременна! – воскликнула мадам Бачили, увидев меня. (У нее самой был единственный сын, красавчик Мигель, как его называли.) – Сколько же их будет?
– Четверо! – извиняющимся тоном ответила я.
Она выглядела удрученной, как курица-наседка, изменились и учащиеся: «Заговор учителей» оставил неизгладимый след в юных умах. Ни одна девочка не забыла жестокого обращения солдат с некоторыми ученицами, они знали, что многих посадили и даже пытали. Говорили, что три девочки из лицея Донка были убиты. Пассивные прежде коллежанки резко переменились, стали почти бунтарками. Появился новый преподаватель, молодой гаитянин Жан Профет. Мы сразу стали близкими друзьями – я бы назвала наши отношения братскими. Он рассказал мне о своей жизни, я узнала, что тонтон-макуты уничтожили всю его семью. Жан остался жив только потому, что был у кузена в Петьонвиле, играл на пианино. Жану повезло – он сумел связаться с теткой, эмигрировавшей в Канаду, и благодаря ее щедрости закончил учебу на филфаке. Нам позволили (что случалось нечасто) объединять классы и вести занятия вдвоем, после чего они стали хэппенингами[94]. Жан не разбирал, как полагалось по программе, стихотворение «Молитва маленького негритенка», а разоблачал преступления Франсуа Дювалье. Скажу честно, я всякий раз замирала от страха, думая, что Жак может быть замешан во все эти ужасы. Сделав краткое вступление, мы представляли ученицам главные произведения гаитянской литературы, которые я увлеченно читала вместе с Жаном. Помню, как почти все девочки плакали над «Хозяевами росы» Жака Румена. Мадам Бачили закрывала глаза на наши вольности, а иногда даже присутствовала на занятиях и участвовала в обсуждениях. Каждый день Жан Профет седлал свой китайский велосипед «Летящий голубь» и ехал в Камайен, чтобы работать со мной. Как и Ги Тирольен, он прекрасно ладил с Конде: оба любили музыку и пиво