18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Мариз Конде – Жизнь как она есть (страница 16)

18

«Ты его не понимаешь! – укорял он меня. – Конде великолепный психопат, такой же, как все артисты! А ты – типичная представительница класса мелкой буржуазии».

Моих детей Профет обожал, они звали его «дядюшка Жан».

Я навсегда запомнила ужас родов в больнице Донки и ни за что не хотела попасть туда снова. Эдди выучилась на акушерку, практиковала в Дакаре, звала меня к себе, я с трудом, но получила разрешение на выезд из страны (что считалось невозможным) и поднялась на борт самолета компании «Эйр Гвинея» уже на сносях. Так в начале марта я улетела в Сенегал с тремя детьми, потому что не захотела расстаться с Дени и предпочла забрать его из школы. После Конакри Дакар произвел на меня замечательное впечатление: улицы хорошо освещались, павильоны SICAP[95] были скромными, зато гостеприимными. Я привыкла к лицу черного ислама – калекам, нищим, инвалидам, собирающимся вокруг мечетей, – и поняла, что многое в их жизни было спектаклем еще до того, как прочла великолепный роман Аминаты Соу Фалль «Забастовка нищих». Сенегальская писательница описывает бунт нищих и победоносные последствия их забастовки попрошайничества в обществе, где подача милостыни является двойной религиозной и социальной обязанностью. Книга была призвана напомнить богатым, слишком часто страдающим забывчивостью, о долге милосердия по отношению к самым бедным и убогим.

Эдди одолжила мне деньги, и я сняла второй этаж обветшалого дома в удаленном от центра районе, на первом располагалась мастерская вышивальщиц. Они напевали нежные мелодии, украшая яркими узорами пластроны для бубу. В Дакаре очень много мечетей. Первый крик муэдзина каждое утро сбрасывал меня с кровати на пол, на колени. Я не приняла ислам только потому, что друзья без конца повторяли: «Религия – опиум для народа!» – но экземпляр Корана все-таки купила, и он вместе с Библией стал моей настольной книгой.

Мне нравилась жизнь в Дакаре, несмотря на отсутствие денег. Этот город по сравнению с Конакри был космополитом, никто здесь не обращал на меня внимания. Я вновь наслаждалась возможностью открыть дверь книжного магазина, войти и вдохнуть неподражаемый запах книг и газет. Я за одну ночь прочла «Двусмысленное приключение» сенегальского писателя Шейха Хамиду Кане, которого в студенческие годы видела в Париже. Я понимала, что присутствую при сотворении мифа. Отеля Grande Royale больше не было. Трудности постколониальной эпохи – наследие жестоких времен – изуродовали бы ее, если бы она существовала. Я открывала для себя пионеров африканской литературы и осознавала свое невежество. Да, мне были знакомы мэтры Негритюда, но не творчество других многочисленных писателей. Началось мое приобщение к так называемой франкофонной литературе, которой я потом буду заниматься в университете. Каким становился французский язык, проходя через фильтр креативности иностранцев, в том числе африканцев? Нужно было не только записать и проанализировать неожиданные метафоры, но и проследить внутреннюю окраску языка. Меняется ли и она?

Двумя самыми ценными моими «открытиями» стали, вне всяких сомнений, режиссер Усман Сембен[96] и гаитянский писатель Роже Дорсенвиль[97]. Они остались моими верными спутниками на всю жизнь.

Мириам Уорнер-Вьейра[98], подруга Эдди, писательница родом из Гваделупы и жена сенегальского кинематографиста Полена Суману Вьейра[99], познакомила меня с человеком, который стал неустрашимым защитником моего творчества. После выхода «Сегу» сенегальские писатели затеяли презентацию, и Усман Сембен замучил меня советами.

«Составь список прочитанных работ и фамилий, на которые ссылаешься, тебя об этом спросят, – говорил он и добавлял сокрушенным тоном: – Как же плохо ты знаешь язык бамбара![100] Они обязательно заявят, что ты не поняла ни слова».

Мне кажется очень пикантным, что другим страстным защитником моей книги был… Лоран Гбагбо, тогда еще не президент Кот-д’Ивуара, а всего лишь молодой политический изгнанник, протеже французской соцпартии и… верный друг. Его голос авторитетного историка сопровождал меня повсюду.

Усман Сембен жил в рыбацкой деревне Йофф, на окраине Дакара, в большом продуваемом всеми ветрами деревянном доме. Помню, как он за рыбой с рисом вел пламенные речи о короткометражном фильме, который собирался снимать. «Бором Саррет»[101] («Возчик»), вышедший в конце 1963 года, был, по моему мнению, шедевром, лучшим его фильмом на острую тему национальных языков.

«Актеры в наших фильмах не должны говорить по-французски. Этот язык колонизации калечит их органику и извращает личности. Они обязаны изъясняться на родном языке, как все вокруг них».

Язык колонизации, родной язык! Позже, познакомившись с теориями лингвиста Михаила Бахтина, я стала противницей дихотомии[102], считая ее упрощенческой, но тогда я поддерживала ее с почти религиозным рвением. Марксист Сембен был в первую очередь антиколониалистом. Его голос звенел от боли и возмущения, когда он описывал гибель отца, потерявшего здоровье на каторжных работах – строительстве дорог, железнодорожных путей и общественных зданий. Мать работала до седьмого пота, чтобы поднять детей. Одну из сестер изнасиловал командир круга[103].Сембену не хватало бранных слов, чтобы заклеймить эпоху унижения и траура.

«Увы, наши руководители – достойные ученики колонизаторов, потому-то независимость и колонизация так похожи».

Призна́юсь, я не поддерживала его злобную критику в адрес Леопольда Седара Сенгора, которого считала в первую очередь великим поэтом. Стихотворение «Обнаженная женщина, черная женщина» научило меня гордиться собой. Он был другом-побратимом Эме Сезера, сооснователя Негритюда. К нему у меня всегда было двойственное отношение, и я не разоблачала его политику излишней франкофилии, как следовало бы это делать.

Жан Профет дал мне рекомендательное письмо к Роже Дорсенвилю, занимавшему пост посла Гаити в Либерии до прихода к власти Франсуа Дювалье. Он попросил политического убежища в Сенегале и посвятил себя литературе, жил скромно, в арендованном жилье на окраине Дакара. Мы сразу привязались друг к другу, и Роже заменил мне отца.

Когда бы я ни приходила в его дом, он сидел за пишущей машинкой. Я восхищалась этой страстью к писательству, которая в скором времени заразила и меня. Я наливала себе кофе, садилась в старое кресло и терпеливо ждала, когда он отвлечется и обратит на меня внимание.

У Роже Дорсенвиля я познакомилась с членами большой гаитянской колонии изгнанников, в том числе с учтивым и любезнейшим Жаном Бриером[104], великим национальным поэтом. Общаясь с этими людьми, я научилась проводить параллели между судьбой Гаити и африканских стран. Они страдали от тех же бед: нерадения и тирании руководителей, озабоченных только собственными интересами. Коррупция отравила все общество. Западные страны, заботящиеся лишь о собственных интересах, вмешивались во внутреннюю политику страны. Иногда мне хотелось открыться Роже, рассказать о печальных событиях, сыгравших такую важную роль в моей жизни, задать главные вопросы. Слышал ли он о журналисте Жане Доминике? Знал ли, что у Франсуа Дювалье есть внебрачный сын? Чем сейчас занят последний? Чисты ли его руки? Всякий раз меня останавливал слишком «смелый» характер гипотетической исповеди.

В Дакаре я снова встретилась с Анн Арюндель, начавшей терять разум и страшно исхудавшей. Она все время бормотала невообразимые вещи, лихорадочно сверкая глазами, утверждала, что Секу Туре позавидовал таланту поэта Нене Кхали и приказал тюремщикам убить его и бросить тело в общую могилу.

– Откуда ты все это взяла? – спросила я.

– Рассказал один из раскаявшихся тюремщиков, сбежавший в Зигиншор – центр южного региона Казаманс.

Увидев недоверие у меня на лице, она предложила:

– Поедем со мной в Зигиншор…

Мы, конечно же, никуда не поехали, и с «раскаявшимся тюремщиком» я не встретилась.

Двадцать четвертого марта 1963 года я легко родила в больнице Дантек третью дочь, хрупкую и бледненькую, которую назвала Лейлой. Молоко не пришло – слишком плохо я питалась, живя в Конакри, – и моя девочка стала «искусственницей», единственная из всех детей. В дальнейшем я все время пыталась справиться с тягостным чувством, что Лейла от меня ускользает.

Каждый день, переделав всю домашнюю работу и уложив детей, я обсуждала с Эдди проблему моего будущего. Что делать, как поступить? Бросить Конде? Конечно! Подруга признавала, что этот брак стал настоящей катастрофой, но считала, что наилучшим выходом будет возвращение в Гваделупу. Печально, что у меня больше нет семьи и помощи ждать неоткуда, но Гваделупа – заморская территория, и французская система социального обеспечения обязана будет позаботиться обо мне. Так рассуждала Эдди, но я упрямилась, говорила, что хочу остаться в Африке.

«Почему? Ну почему?! – раздражалась Эдди. – На что ты надеешься?»

Я не могла объяснить.

Этот же вопрос задала мне бывшая соученица Арлетт Кеном. В ту пору, когда так много девушек, родившихся на Антильских островах, выходили замуж за африканцев, она стала женой бенинца, профессора медицины, но жила отдельно от него, с двумя дочерями.

«Чего ты ждешь, почему не возвращаешься в Гваделупу? – резким тоном спрашивала она. – Ты потеряла родителей, но не родину! Сама знаешь, африканцы никогда тебя не примут».