18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Мария Воробьи – Семь Семенов (страница 3)

18

Она сказала, мучительно не глядя на свекровь:

– Моя утроба стала могилой для моих детей.

И этого – мучительной тишины неродившихся, не успевших толком созреть из-за дурной болезни отца и матери – этой пустоты колыбели – она не хотела и не могла простить мужу.

Глава 2

Впрочем, в своём горе она была не совсем справедлива. Не все дети умерли. Первенец её выжил. Семён рос чудесным мальчиком. У него были мягкие кудри и прозрачные голубые глаза. Он практически не отличался от других детей.

Мать любила его одного, каким-то страшным, чуть ли не звериным чутьём справедливо поняв, что нельзя любить его, видя в нём всех тех, кто не родился. Что тех следует любить отдельно от этого, иначе – беда. И живому, и мёртвым.

Впрочем, от беды Семёна это не уберегло. В детстве Семён был какой-то чересчур чувствительный и по-девичьи ласковый. Плакал, слыша шарманку. Жалел коров, гладил их по большим и печальным мордам, заглядывал в глаза, плакал, если большие куры вдруг заклёвывали маленьких.

Наталья знала, что такие дети случаются, – и знала, как тяжело им на свете потом живётся. Надеялась – выправится. Зачерствеет. Привыкнет. Но пока не черствел. Как жить будет?

Растили, как положено – деревней. Детство у него было обыкновенное, как у всех. У Семёна, как он потом поймёт, всё было как у всех. Детство как у всех, жизнь как у всех, даже смерть весьма обыкновенная.

Жили циклами. По зиме жарко топили печи до душного бреда. Сидели вечерами у огня. Чувствовали, как плавятся чувства и мысли. Снаружи, в стужу – они леденели. По весне всё становилось водой. Вода лилась сверху, вода бежала по земле, превращалась в грязь. Мир становился топким и зыбким. Дышал обманчивой надеждой на счастье. По лету была страда. Земля была сухой (или влажной – это было неважно). Важно было то, что родить она могла, только щедро политая мужицким потом. Пот этот тёк в землю, и на одном этом поте росли потом хлеба. По осени собирали плоды. Они валились с деревьев, катались по земле. Осень была женским временем. Время родить, время собирать плоды. Осень была полна Марииными праздниками: Рождество Богородицы, Покров, Введение во храм.

– Что такое «Покров»? – спрашивал Семён.

Бабушка, мать, дед отвечали разное: так платок называют, так Она нас однажды накрыла своим платком, а он у Неё был словно облако, от одного края земли до другого края земли. Накрыла – и спрятала, спасла. Вот церковного батюшку лучше слушай, он тебе доходчивей объяснит. Я занятая, мне некогда тебе рассказывать.

Отца Семён не спрашивал. Почему-то знал, что его не надо про это спрашивать. А надо спрашивать про другое, про то, как жить жизнь внешнюю, как ругать приказчиков на заводе, как кирпичи месить и обжигать, как пить водку. Вот про это можно было у отца спросить. А про Богородицу не надо было. Но Семён про всё, что можно было узнать у отца, знать не очень хотел.

Малые циклы были как малая жизнь. Как жизнь мыши в сравнении с жизнью человека. Как репетиция жизни большой. Пять дней, чтобы страдать, один день, чтобы умереть, и ещё один день, чтобы воскреснуть, потому что по воскресеньям ходили в церковь. Так говорил дед.

Всё было заведено. В начале весны, лета, осени, зимы – радоваться началу. В середине удивляться – как это, уже половина? Ощущать, как мурашками по коже приходит предчувствие конца, но знать, что конец этот, слава богу, не завтра, значит, ещё поживём, побегаем, погреемся или помёрзнем. В самом конце, уже не чувствуя тревоги, думать: ну вот и всё. Как это было быстро. Как жаль. Скорее бы совсем конец, а то жилы тянет.

У женщин были свои циклы. Женские циклы были похожи на циклы Луны. Лицо Луны было похоже на лицо кликуши. Женские циклы что-то говорили о том, как родятся дети. Семён не приглядывался, он мальчик, ему этого знать было необязательно, и он смутно радовался, что ему этого знать не надо, потому что чувствовал, что женщины от этого знания не становятся радостнее, а только злятся.

Когда Семён стал подростком, перестал плакать, заслышав шарманку. Стал плакать в церкви, стоило увидеть Богородицу с младенцем. Богородицы в деревнях были скорбные и тёмные от старого лака. Смуглянки-Богородицы. Семён плакал, стоило ему остановиться перед Её иконой. Другие иконы такой власти над ним не имели, хотя он знал очень много житий. Жития святых редко оканчивались благостно. Святых распинали, топили, варили заживо, жгли на кострах, разрывали львами, морили голодом.

Знания о многих страданиях тяготили его, но на них он умел смотреть без слёз. На иконах святые, хоть и знали о своих мучениях, смотрелись спокойно, глядели твёрдо, словно видели иной мир, а тело было так – мучимая оболочка духа. Тело было временное, и вечность глядела из их глаз.

Но Богородица, обнимающая сына, мучилась духовной мукой, а не телесной – ожиданием человеческой боли, что приходит каждому вместе с любовью. И этой богородичной муки не мог выносить Семён, но не подходить к Её иконам тоже было тяжело – словно оставлять Её один на один с Её страданиями, пусть даже облегчить их он не мог.

Поэтому в церковь он ходил только по воскресеньям. Дед, видя его избегания, свирепел. Деду казалось, что Семён заразился где-то нигилизмом и чем-то таким, городским, модным, что он не хочет жить как жил он, Фёдор, а хочет жить легче, влюблённее. А если кто-то живёт по-другому – значит, его, Фёдорова, жизнь может быть поставлена под сомнение.

А жизни осталось так мало, что поздно было уже её менять. И прошла она в труде и заботах, заботах и труде, он, может быть, когда-то в юности и хотел бы жить легче и веселее, но жизнь не дала ему выбора. Страшным усилием воли он когда-то запретил себе мечтать о большем и в тот день стал старше на десять лет.

У деда был злой характер. За свой характер он не раз был бит плетьми на помещичьем дворе, но привычек своих до последнего не оставлял. Дед был очень стар, и хоть задор его оставался при нём, но силы на гнев было уже мало, и даже бранью теперь не всегда разрешалась его ярость.

Но власть дедова строилась на послушании Семёна, а Семён был деду послушен. Дед велел в наказание за пропуск церкви становиться перед красным углом, бить земные поклоны. Семён бил. Голова его, тяжёлая, клонилась к полу, и самой макушкой он касался земли. Тогда он открывал глаза и смотрел на мир вверх ногами. Мир вверх ногами являл себя на считаные мгновения. Но воображению Семёна этого хватало.

Ему казалось, что это другой мир, горний, божий, где всё точно так же, как у нас, только наоборот. Тогда Семён закрывал глаза, выпрямлялся, вставал. Снова открывал глаза и оказывался в обыкновенном мире. Божий мир был ему страшен. Но мир человечий стал ему тоже страшен.

Бабушка была иная: добрая, сдобная. «З, – писалось тогда. – З – здоба». Семёну не нравилось. «Здоба» и «злоба» были похожи, но в бабушке ничего злобного не было, только сдобное. С бабушкой мир человечий казался не таким страшным.

Когда Семёну исполнилось одиннадцать, его задумали отдать учиться. Дела у отца шли неплохо, и он решил, что сыну нужно получить образование получше, чем приходская школа.

В Твери была одна мужская гимназия, старая, основанная ещё до нашествия Наполеона, в начале века. Чёрно-синяя форма, коричневые школярские портфели – от этого веяло респектабельностью и деньгами. Гимназия была белокрылая, широкая, очень красивая, похожая на речную чайку, растопырившую крыла. Отец, вырядившись в новый сюртук и лакированные сапоги, полюбил гулять вокруг неё.

Они, пожалуй, проходили. Циркуляр о кухаркиных детях не давал права учиться в гимназиях детям крестьян, мелких лавочников, кучеров, прачек, пресловутых кухарок – мог ли отец считаться уже не мелким заводчиком?

Какой-то из Натальиных племянников в ней отучился. Это давало некую надежду на то, что и Семёна примут. Но Гаврила нежданно робел перед этой белоснежной гимназией – прежде чем гулять возле неё, он всегда намывал руки. Ему казалось, что они слишком измазаны красновато-бурой глиной, словно он кого-то убил. В другом случае он не переживал о том, что у него могли быть грязные руки, но здесь, куда он и его сын проходили по самой кромке…

Гаврила не имел знакомства с директором, но знал одного из учителей гимназии. Гаврила, пожалуй, был богаче, но учитель всё равно образованнее, выше по статусу. Раз Гаврила пришёл, принёс учителю гостинцев – пряников, яиц, купленного в бакалейной лавке индийского чая, и осторожно спросил, может ли быть такое, чтобы Семёна приняли в гимназию.

Учитель важно кивал, обещал походатайствовать, но Гаврила, который не хотел справляться напрямую как раз из-за нежелания встречаться с этими важными людьми, чтобы они перед ним, кирпичником, нос задирали, страшно раздражился. Раздражительность была серьёзной частью его натуры, и он не то чтобы хотел с ней бороться, но тут сдерживался, кривовато улыбался ответу учителя. Думал, учитель не поймёт его отношения. Учитель понял, но выяснял всё честно.

Когда через некоторое время Гаврила зашёл за ответом, учитель сказал, что Семёна скорее всего не примут.

– Сейчас очень большой набор, классы переполнены. Вы можете поговорить с Евгением Васильевичем, – так звали директора гимназии, – но не думаю, что это вам поможет. Может быть, лучше идти в реальное. В нашем реальном хорошее образование. Седьмой класс есть, а это редкость. Несколько человек в прошлом году даже в университет по окончании поступили.