18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Мария Воробьи – Семь Семенов (страница 4)

18

Гаврила покивал, поблагодарил учителя и вышел. Так Семён попал в реальное училище по общему направлению. Скоро стало ясно, что это было как раз хорошим решением. Гаврила даже дивился на себя: зачем он вообще ходил в дорогую гимназию, а сразу не отдал сына в реальное. В реальном преподавали механику, математику, физику – как раз то, что надо, чтобы поддерживать в надлежащем виде станки для кирпичей. И стоило дешевле. Отец был доволен.

Мать ставила свечки перед иконой «Прибавление ума». «Ты мать – и я мать, пусть учится хорошо, коли это в твоей власти, сама понимаешь, как важно теперь учиться. А если он будет плохо учиться, то отец станет его бить, а так не бьёт, он ведь послушный сын. А если он будет бит и будет ещё хуже учиться – что из него выйдет? Вдруг ничего не выйдет, а вдруг плохо выйдет. Он ведь у меня один. Ты должна понять, у тебя-то тоже один был. Мы, матери единственных детей, несколько иначе смотрим на мир, чем все остальные. Это даже опасно – иметь одного. Вся любовь в одном, и весь ужас в одном тоже. Так что ты уж, пожалуйста, пригляди за ним».

Ещё об учении можно было молиться Спиридону Тримифунтскому. Но он был мужчина, материнских забот и страхов не очень понимал, и ему Наталья не доверяла. Богородица была надёжнее.

Учение давалось Семёну нелегко. Он успевал по Закону Божию, но те предметы, которыми как раз и было сильно реальное – математика, физика, – были для него сложны. Он пытался в них разобраться, но выходило не очень. Тогда кончилось тем, что он стал заучивать наизусть целыми страницами.

Семён был прилежный и тихий, и учителя его любили. По поведению у него никогда не было замечаний. Казалось бы, остальные мальчишки должны были его не любить. Дети зажиточных крестьян, мелких лавочников, мещан, служащих… Ребята были насмешливые, острые на язык и скорые на расправу. Но Семён пришёлся им по нраву: детским чутьём, что сродни звериному, они поняли, что Семёнова тишь и благость – не результат гнусного подхалимажа и желания подлизаться, а просто черта характера. Он был такой же и с ними, такой же тихий, внимательный, вежливый.

Они поняли, что он безобидный, и первая неприязнь к нему быстро сменилась приязнью, они даже как-то между собой безмолвно согласились беречь и защищать его. За это они ещё сильнее его полюбили – в его присутствии они могли быть лучшими людьми и гордиться собой, а люди любят, когда могут гордиться собой.

Семён, прежде живший в дому, в запечном мире, при матери (отец уходил работать), при стариках, вдруг оказался в круговороте человеческого мира, мира строгого и мужского. И оказалось, как ни странно, что он мог жить в этом новом мире. У него не было даже никаких плохих воспоминаний потом. Хороших, впрочем, тоже. Никаких друзей из стен реального училища он не забрал. Он прошёл по краю дороги, его словно не задело.

Были люди, которые шли напрямик. Были люди, которые шли насквозь. Были люди, что пробивали головой стены. А он был вот такой, что шёл по обочине.

В реальном были, конечно, свои плюсы и минусы. Были свои несправедливости и мелкие обиды (но Семён старался мелкие обиды не замечать). В нём была система, а в системе был свой покой. Утро начиналось с молитвы, потом длились классы, потом был обед, уроки. Первородный хаос жизни отставлен за скобками, остановлен стопками книг, твёрдыми и разумными гранями расписания, формуляров и циркуляров.

Этот мир ему нравился. А другой мир – нет. Потому что, как он подрос, отец стал брать его на завод. Ремесло было не сложное, только тяжёлое, утомительное. Отец знал всех своих рабочих, а они знали его. Отношения у них были какие-то древние, архаичные, словно он был атаманом шайки разбойников или отцом-патриархом их всех.

Такого не бывало на больших заводах. Там владелец нанимал бонну своим детям, чтобы они говорили по-французски, и прятал руки в белые перчатки, не умея набить рабочему морды. Гаврила набить морду умел, потому что в юности сам был бит не раз. Но ещё Гаврила знал, что битьём морды злоупотреблять не следует, потому что тогда одной чёрной ночью его рабочие могут прийти к нему, и зарезать, и закопать под калиновым кустом, возле смородиновой реки.

У Гаврилы, как у зверя, была чуйка. Он знал, где надо нажать, где власть показать – а где надо поддержать, штоф водки поставить или за свой счёт чьей-то жене доктора пригласить. Гавриле мерещилось, что однажды его придут убивать. Он в это свято верил. Он жил с этой мыслью, но её не боялся. Она придавала его пьянству какую-то дополнительную остроту.

Но в Семёне ничего этого не было. Семён любил читать книжки и слушать сказки. Странно, но, пожалуй, даже банально было, что у такого отца родился такой сын. Семёна рабочие любили какой-то жалостливой любовью, угадав, что он такое. Мать не знала, и отец не знал, а рабочие всё понимали. Родители всегда всё понимают последними.

Семён любил рабочих тоже – как он равно любил всех людей. Любовь его была детская, бездеятельная, неспособная на подвиг и на реальное служение. Но и рабочие, и Семён – все знали, что если бы он завтра встал над заводом – то его бы через день или два сместили, несмотря ни на какую жалость. Рабочие видели в нём юродивого, божьего человека, – и не стали бы его обижать при этом. Сместили бы мягко, надеясь, что он не поймёт, что произошло.

Завод был кирпичный. Это значило, что на заводе делались кирпичи.

Доподлинно неизвестно, кто и когда придумал кирпичи. Все учёные мира сходились на том, что изобретение очень древнее. Возможно, речи ещё не было, а кирпич уже был. Кирпич, особенно старый, хорош тем, что в него можно что-то положить, замешать, спрятать. Наружность кирпича проста, чего нельзя сказать о его сути. В кирпич можно замешать солому, тогда он обретёт имя. В кирпич можно насыпать мраморную крошку, известняк или мелкопротёртые ракушки, тогда он станет твёрдым. Кирпич можно обжечь в печи, тогда он обретёт стойкость. В самый важный, самый первый кирпич можно, в конце концов, добавить немного своей крови. Тогда здание, возведённое на нём, устоит и уцелеет. Это будет уловкой – вместо того, чтобы приносить в жертву агнца или девушку – всего лишь капнуть немного собственной крови.

Важной частью кирпича было клеймо. Клейма тоже бывали разные.

Гаврила Фёдорович подошёл к выбору клейма ответственно. Перебрав клейма круглые и клейма треугольные, он остановился на клейме, которое немногословно и с достоинством гласило «КОСТИНЪ». Каждый кирпич был проштампован его фамилией, и, когда он это видел, ему становилось хорошо и спокойно. Кирпичи успокаивали его, говорили: «Мы тебя переживем, но имя твоё не будет забыто. Из твоих кирпичей будут построены больницы, соборы и доходные дома. Когда-нибудь, лет через сто, кто-то заново будет покрывать их штукатуркой и увидит твою фамилию. Быть может, у тебя бестолковый сын, и, кажется, другого, толкового, не будет, но будем мы – и мы простоим дольше, чем будешь жить ты, и дольше, чем будет жить твой бестолковый сын».

Гаврила Фёдорович гладил кирпичи по рыжим бокам, словно крепких гнедых лошадей.

Ещё одной вещи, кроме кирпичей, суждено было пережить и Гаврилу, и его сына. Это была латунная трость с набалдашником в виде ладони, пальцы которой были сложены в фигу. Трость была элегантная и насмешливая, и иногда драчливый, сердитый Гаврила вместо ответа поднимал и тряс ею. Сначала она нужна была ему только для форса, но потом он действительно начал прихрамывать и попробовал ходить с ней: и оказалось, что как трость она неудобна. Сложенные костяшки латунных пальцев больно впивались в живую руку. Гаврила трость забросил, как некогда забросил рубашки: и её после смерти отца на память забрал Семён.

Отец злился. Ему не нравилось, что его единственный сын – вот такой. Он думал, что из сына выйдет толк, а толка не выходило. Он думал, что его сын – уж его-то сын! – будет весёлый и злой. А сын был печальный и добрый. Гаврила не хотел винить себя, а хотел винить Наталью. Но Наталья тоже не была ни печальной, ни доброй. Наталья была гордой и умной, но в Семёне этого ничего не было. Ни деды, ни бабки – тоже такими не были.

Винить было некого.

Гаврила недолго старался: все его усилия шли насмарку. Он говорил Семёну передать рабочим то и это. Семён передавал слово в слово, но при этом был часто неправильно понят. Когда отец давал сыну поручение, сын работал исполнительно, внимательно и тщательно. Но как только всплывал хоть один вопрос, который не был обговорён заранее и Семёну приходилось выбирать самому, он выбирал всегда неправильно.

Боль от потери детей не сильно терзала Гаврилу. Когда Наталья теряла очередного, он просто пожимал плечами. Гаврила видел в этом промысел Божий и простую судьбу. Он считал себя здоровым и был рад, что гибнут его дети, а не он. Потерю детей он пережить мог, а потерю себя – нет.

Но теперь, когда его единственный выросший сын вдруг оказался таким неспособным, малахольным – призраки нерождённых начали терзать Гаврилу. Почему выжил – этот? Почему не выжили – те? Среди тех, должно быть, были один или два, способные удачно управиться с заводом – и может быть, даже был один, который был способен на этом разбогатеть.

В конце концов, убедившись, что от сына нет никакого толка, Гаврила решил, как он окончит реальное, отослать его в учение.