Мария Осинина – Живые помощи (страница 1)
Мария Осинина
Живые помощи
Глава 1.
В Салматке отстраивали Дом Божий. За полверсты от станичной площади, где когда-то давно растворял голубые маковки в небесной лазури старый Покровский храм, на пустыре у въезда в станицу, кипела работа.
Вереницы цветастых платочков водили хоровод вокруг церковной ограды. Кто воду носил, кто кирпичики, а кто и ведра с раствором. Бабы одни! Мироносицы, светоносицы… Больше добровольцев не нашлось помогать каменщикам, нанятым настоятелем, отцом Софронием.
А какая помощь на стройке? Совсем не женская. Кирпичи – с четверть пуда каждый, коромысло с водой – пуд с гаком. А ведро с кладочным раствором – и вовсе полтора пуда! За водой еще и на соседнюю улицу до водокачки сбегай, а ведра с раствором наверх подай.
Мужики кладку выводят, торопятся до холодов. А бабы подсобничают.
– Поаккуратнее, родимые! Берите по четыре кирпича, не по шесть, Клавдия Ивановна! Вот Вы мне тут надорвете спину, в амбулаторию увезут, что я владыке скажу? Угробил-то приход отец Софроний!
Клавдия Ивановна, приходской счетовод, послушно опустила два «лишних» кирпича на поддон. Вслед за ней разгрузились и остальные бабы.
Самая старшая из стройотряда – баба Дуся, Евдокия Петровна Федорова, – тонкая, до прозрачности истаявшая осенняя былинка, стоя у стопки кирпичей, наматывала вокруг шеи косынку. Потом в эту перевязь она аккуратно накладывала по два-три камня, и валко, прихрамывая, тащила ношу к растущим церковным стенам.
Болели у бабы Дуси ноги, распухли, посинели, с трудом помещались в стоптанные башмаки. Но каждое утро, – и в солнце, и в дождь, – она приходила на работу без опозданий. Первая пташка. И отец Софроний выдыхал с восхищением: «Се, раба Господня!».
Не столько ее малая лепта – кирпичик – ценилась настоятелем, сколько молитвы, с которыми та носила непосильные для себя тяжести, и тот дар стойкости, который получила от Бога.
***
Осенью двадцать девятого холода пришли в Салматку рано. Черностоп1 был недолгим. Накануне завьюжило, обнесло станицу мороком. Тяжелые сизые тучи наползли со стороны Вольчего байрака, зацепились за купол Покровской церкви, да тут и осели.
Евдокии не спалось. То и дело ерзала по перине, вытягивала шею, прислушивалась, как сопит в люльке Катюша, маявшаяся соплями уже три дня. Переживала, что вслед за сестрой засопатит и старший сын Никитка. Потом наклонялась к мужу. Алексей дышал ровно, спал тихо. И чудилось ей, что рядом лежит вовсе не супружник, а незнакомый кто и… будто покойник!
Евдокия закрестилась, пытаясь вспомнить слова молитвы, как вдруг в дверь ударили. Три глухих стука. Может показалось?
Евдокия встала с постели, стараясь не наступать на скрипящую половицу, и подошла к окну. Сквозь сполохи света различила неясную тень.
Стук повторился, уже громче. Завозился, зафыркал в конуре пес. «Почему не залаял?» – подумала Евдокия, натягивая подшальник и обуваясь.
– Хозяева! – послышался настойчивый шепот.
– Кого нелегкая принесла? – спросонья пробурчал Алексей.
– Свои здесь. Здарова вечеривали!
– Да уж, вечеревали вчера, ночуем нонче, – проворчала Евдокия, открывая дверь.
На пороге стоял кум Петька Насонов и будто прятал что за спиной.
– Та не злись, Евдокия, дело срочное. Лексей-то где?
– Здесь я, – Алексей на ходу натягивал бешмет, – что стряслось?
– Из Георгиевска мне оказия была, шепнули, будто обоз вышел. Красные бурлаки едут мордовать да дуванить. Казаков как единоличников выселять.
– Тю, что робится-то! – взвыла Евдокия. – А нас то за шо?
– Как за шо? – искренне удивился Петька, – за чихирь, знамо! Салмак2 знатный в вас, вот за то и беруть. В коммуну не отдал надел? А с чего новой власти чихирь3 делать? А хлеб? А мерин? Все теперь общественное, негоже только для себя прятать. Сам не дал, силком отымут.
– Как же отымут, Петенька! Неужто изверги? Свои же, терцы, соседи!
– Соседи-то соседями, да перевертухи, враги похуже басурман будут. Потому как не нашенского изверия они теперь. Нехристи! Кресты посымали да в грязь втоптали. Бога нет теперь, говорят. А без Бога что ж, все дазвольна!
– Да, как же Петя, без Бога то? – не унималась Евдокия.
– А то ты не знаешь, кума, что половина Салматки ужо в красных петлицах ходют.
– Хряпку4 им, а не салмаки! – взревел было Алексей, да приосанился, взглянув на люльку, где сопел младенец.
Чего уж хорохориться. Дети малые на руках, кормить семью надо. В коммуну Алексей не пошел, первое время сдавал излишки и его не трогали. А прошлой зимой лоза померзла. Отзимье5 было затяжное, лето сырое и ветреное. В конце сентября набрали пять ящиков всего, да вино кислое вышло, не вызрела ягода, не набрала сахару. Куда уж теперь…
– А как цепь на шею тебе, да в Сибирь! – не унимался Петька. – Где твой виноград тогда? А Никитку с Катькой в колонию для беспризорников?
Евдокия прикрыла рот ладонью, пытаясь остановить подкатившие к горлу рыдания.
– Бежать надо, Леня! Нонче же! Казаки одни пойдут, бабы останутся для вида. Да их и не тронут, не посмеют. Бежим за горы, а потом пришлем и за жонками и мальцами.
Алексей молчал, с тоскою смотрел то на Петьку, то на детские кроватки.
– Не пущу, – Евдокия вцепилась в Алексея.
Тот ласково, но твердо отстранил жену и пошел одеваться.
– Снедь собери в дорогу, – шепнул Петька Евдокии.
Евдокия надулась и пошла собирать узелок.
Запасы были небогатые. Неурожай случился повсеместно в округе. Корову пришлось сдать в коммуну еще год назад, чтобы остальное не трогали. Птицу продали в начале осени, так как корма не заготовили, людям зерна не хватало, что уж говорить о скотине. Козочку оставили одну – на молоко детям. А в закромах только кислый чихирь, сушка фруктовая, орехи греческие да немного ржаной муки.
Евдокия набрала в котомку сушеных груш да яблок, горсть лущеных орехов, лепешку преснеца6, пошла за вином. Наливая чихирь, проронила в бутыль несколько слезинок. Вот теперь будет пить Алексей не кислое, а горькое вино, подумалось ей.
За нехитрыми делами было время поразмыслить. И решила Евдокия, что лучше отпустить супружника. Куда им в холода с младенцем и трехлетним крохой! А зима обещала быть суровой. Как бы не сгубить детей и самой не отдать Богу душу.
Да и не одна она останется – со свекрами, с сестрой Аришей, с кумой Глашей, Петровой молодухой, да со схимницей – матерью Досифеей. А с ней вообще ничего не страшно! С нею рядом, кажется, сам Господь ходит, да все управляет.
Евдокия в Бога верила по-детски, наивно, неосмысленно. Как в доброго Отца, который поможет непременно, что бы ни попросил. Да и все вокруг так верили. Казалось, по-другому и быть не могло. Старались не прелюбодействовать, не лихоимствовать, не злословить. В церковь ходили по праздникам. Посты держали, на Великий – говели. Христославили на Рождество, на Пасху раздавали куличи соседям, поминальные молебны за усопших сродников заказывали.
Но мать Досифея учила молиться не только за себя и близких, не только за свои потребы. За всех молиться надо: за Царя-батюшку, безвинно убиенного с Августейшим Семейством, за Патриарха Тихона, в борьбе с богоборцами жизнь отдавшего, за мучеников-архиереев, в лагерях загубленных, за весь народ русский, который сиротой остался без духовного окормления.
И каяться учила – ежедневно, ежечасно. А еще смиряться. Все это было для Евдокии слишком сложно. И молитвы – мудреные, длинные. На Вечернее правило встаешь – спина ломит после сенокоса, мысли путаются, жужжат, как голодные комары под ухом. А утром спешишь покормить домочадцев, с хозяйством управиться. Куда уж тут о народе русском упомнить. Наскоро «Отче наш» прочтешь, и слава Богу!
А как пошло поветрие записывать православных в классовые враги, и совсем туго стало. На виду не перекреститься, Господа не вспомнить вслух. Вся жизнь в суете, не до духовного.
Ну а со смирением – вообще одни расстройства. С виду тихая, да внутри – огонь пещной. Под горячую руку Евдокии лучше не подворачиваться!
Но мать Досифея ласково увещевала:
– Крепись, дочка, Бог терпел и нам велел. Он кротких любит, а гордым противится.
И эта фраза странницы стала для Евдокии первым огоньком на тернистом пути духовного возрастания. Туга душевная подходит, скорби, обиды душат, – да тут и вспоминаются слова о гордых, которым все одно Господь не поможет.
Что ж, значит надо смириться – Он не оставит. Отерла Евдокия слезу, улыбнулась, повернулась к мужу, протягивая деньги:
– Вот, Леня. Денька на два вам хватит. Возьми грошей на прагон!
– Себе оставь, понадобятся, – махнул Алексей и присел на скамейку обуться.
Евдокия стояла соляным столбом, онемела. Кум Петька топтался в сенях, причмокивал в усы. Будто уловив душевные метания супружницы, Алексей молвил:
– Не кручинься, Дуся. Чай не на пикеты уходим. К братушке Фоме подадимся, в Худат, на хрукты. Там тепло, спокойно, советска власть там не лютует. Да и пропитания будет детишкам.
– Да как же Худат?! Это ж неделя пути, коль не боле!
– Может и боле. Как Бог даст. Идти нужно тайно, отдаля гредеров, сутками да праулками. Быстро вестей не жди. Но и не горюй раньше времени.
Думал утешить жену, а та еще больше расстроилась, потемнела лицом, как представила, сколько казакам скитаться придется, добираясь до места.
Младший сын Федцовых – Фома – уехал на заработки в Худат еще в середине двадцатых. Устроился на консервный заводик, жильем обзавелся. Звал Алексея к себе, расписывал сочно про житье-бытье на Каспийском взморье. Алексей слушал с завистью, да никак не решался. Дом, хозяйство якорями тянули к Салматке. Фома что – бобыль, дома своего не было, в родительском обретался до отъезда. А у Алексея семья, дети, салмаки!