Мария Марцева – Ментовские будни. Дело о пропавшей (страница 5)
— Александр Сергеевич, а можно вопрос? — Григорьев замялся. — Личный.
— Валяй. Только учти, на личные вопросы я отвечаю через раз.
— Почему вы один работаете? Вот честно. Жмыхов сказал, восемнадцать лет — и всё в одиночку. Напарников не держите. Почему?
Воронцов помолчал, глядя на трещину в стене — свою старую знакомую.
— Был у меня напарник, — наконец сказал он. — Давно. Серёга Лапин. Хороший мужик был, надёжный. Мы с ним пять лет вместе пахали. — Он закурил, медленно. — А потом на одном задержании его положили. Прямо у меня на глазах. Пуля в шею. Я даже среагировать не успел. — Воронцов выпустил дым. — С тех пор как-то... не сложилось. Привык один. Один за себя только и отвечаешь. А когда рядом человек — за него душа болит. А душе болеть в нашей работе вредно.
Григорьев молчал. В академии про такое не рассказывали.
— Так что ты особо не обольщайся, — Воронцов усмехнулся, сбрасывая напряжение. — Это Жмыхов тебя на меня повесил, не я тебя выбирал. Отработаешь практику, переведут тебя в нормальный отдел, к людям, у которых ещё иллюзии остались. А я дальше один поползу. К пенсии.
— А если я не хочу в нормальный отдел?
Воронцов поднял бровь.
— Это как понимать?
— Я в академии много чего прочитал, — Григорьев подался вперёд, и сонливость с него как рукой сняло. — Про методики, про криминалистику, про процессуальные тонкости. А сегодня за один день понял больше, чем за пять лет учёбы. Как вы ломбардщика просчитали. Как Кравченко разговорили — не криком, не угрозами, а по-человечески. Этому ни в одном учебнике не научат. Я хочу так уметь.
Воронцов смотрел на парня долго и внимательно. В этих ясных глазах не было обычного карьеристского блеска — того, что он навидался у молодых, которые рвались по головам наверх, к звёздочкам на погонах. Было что-то другое. Искреннее.
— Ишь ты, — буркнул он наконец, скрывая, что слова напарника его зацепили. — Романтик нашёлся. Ладно, философ. Поехали по домам. Завтра с утра начнём искать гараж, а это работа нудная, ногами. Выспись.
Они вышли из отдела в промозглую осеннюю ночь. У крыльца Воронцов остановился, закуривая на дорожку.
— Тебе куда?
— На Тихорецкую. Снимаю комнату пока.
— Подвезу. Мне почти по пути.
В машине они некоторое время ехали молча. Григорьев смотрел в окно на пустеющие улицы, на редких прохожих, на жёлтые квадраты окон в домах, за каждым из которых пряталась чья-то жизнь, чья-то история. Город ночью казался другим — тише, печальнее, честнее.
— Александр Сергеевич, а вы женаты? — снова нарушил тишину Григорьев.
— Был. — Воронцов не отрывал глаз от дороги. — Развёлся восемь лет назад. Лена не выдержала. Оно и понятно — кому понравится муж, который приходит за полночь, пропахший табаком и чужими бедами, а половину выходных проводит на работе. Сначала терпела, потом устала. Ушла к нормальному человеку. Бухгалтеру. — Он усмехнулся. — И правильно сделала, между прочим. С бухгалтером оно надёжнее. Бухгалтера в подъезде не пристрелят.
— Дети есть?
— Дочь. Катя. Семнадцать лет. — Что-то едва уловимо смягчилось в голосе Воронцова. — Видимся редко. Она с матерью живёт. Но звонит иногда. Денег прошу — высылаю. Что ещё отец-мент может дать? — Он помолчал. — Ладно, студент, хватит из меня душу тянуть. А то ты как на допросе работаешь, методично. Сам-то откуда родом?
— Из Подольска. Отец военный, мать учительница. — Григорьев пожал плечами. — Обычная семья. Отец хотел, чтобы я по его стопам, в военное училище. А я в МГУ поступил, на юридический. Он сначала обиделся, а потом, когда я в органы пошёл, вроде как смирился. Говорит, всё равно при погонах.
— А чего в опера-то полез? С красным дипломом МГУ тебе бы прямая дорога в прокуратуру. В тепло, в чистоту, в кабинет с кондиционером. А ты в розыск, в грязь, к нам, землякам.
Григорьев задумался, подбирая слова.
— Не знаю, как объяснить. Прокуратура — это бумаги. Надзор. Ты сидишь и проверяешь, правильно ли другие работают. А мне хотелось самому. Ловить. Чтобы вот этот конкретный гад, который у бабушки кольцо украл, сидел. Не из-за статистики, а потому что справедливо.
Воронцов глянул на него искоса.
— Справедливость, говоришь. — Он невесело хмыкнул. — Запомни, Игорь, ещё одну вещь. Справедливости в этом мире нет. Есть закон, есть работа, есть мы с тобой, которые делаем что можем. А справедливость — это сказка, которую рассказывают, чтобы люди по ночам спокойнее спали. Соколова мы, может, и посадим. А кольцо бабкино уже не вернёшь — продано, переплавлено. И мужа её покойного не воскресишь. Вот тебе и вся справедливость.
— Но, если бы все так думали, — тихо возразил Григорьев, — никто бы вообще не работал. Зачем ловить, если справедливости нет?
Воронцов остановил машину на красный свет, повернулся к напарнику.
— А вот тут ты прав, студент. — В голосе его впервые за вечер послышалось что-то похожее на уважение. — Справедливости нет. Но работать всё равно надо. Потому что если не мы — то кто? Если все руки опустят, тогда вообще каюк, тогда Соколовы по всем квартирам пойдут. Понимаешь, в чём фокус? Веры в справедливость нет, а работа есть. И ты её делаешь. Не ради награды, не ради благодарности. Просто, потому что надо. — Загорелся зелёный, и он тронулся. — Это и называется — взрослеть.
Они подъехали к серой пятиэтажке на Тихорецкой. Григорьев взялся за ручку двери, но не спешил выходить.
— Александр Сергеевич, а можно я завтра пораньше приду? Хочу карту района изучить, гаражные кооперативы посмотреть, схемы поднять. Чтобы не вслепую искать.
Воронцов посмотрел на него и неожиданно для себя улыбнулся — по-настоящему, не своей обычной кривой усмешкой.
— Приходи. Только кофе захвати нормального, а не ту бурду, что у нас в автомате. Если уж напарничать — то хоть кофе пить человеческий.
Григорьев расцвёл, будто ему орден вручили.
— Напарничать? То есть вы...
— Иди давай, пока я не передумал, — буркнул Воронцов. — И выспись, я сказал. Завтра ноги стопчем.
Григорьев выскочил из машины, но успел крикнуть в закрывающуюся дверь:
— Спасибо, Александр Сергеевич! До завтра!
Воронцов проводил взглядом, как парень скрылся в подъезде, и покачал головой. «Романтик. Пропадёт ведь в нашей мясорубке. А может, и нет. Может, как раз такие и нужны».
Он закурил очередную сигарету и поехал к себе — в пустую однокомнатную квартиру, где его никто не ждал, кроме старого кота Барсика, которого он подобрал во дворе три года назад. Кот был такой же одинокий и потрёпанный жизнью, как сам Воронцов, и они прекрасно понимали друг друга.
Дома Воронцов разогрел вчерашние пельмени, налил полрюмки водки — ровно полрюмки, не больше, он знал свою меру, — и сел на кухне. Барсик тут же запрыгнул на колени, требуя своей доли. Воронцов кинул ему пельмень, выпил, поморщился.
За окном гудел ночной город. Где-то там, в лабиринте гаражей за рынком, прятался Виктор Соколов — аккуратный, осторожный, уверенный в своей безнаказанности. А здесь, на кухне, сидел уставший мент с восемнадцатилетним стажем, развалившейся семьёй и котом вместо собеседника. И между ними была война — тихая, без выстрелов и погонь, война терпения и расчёта, в которой побеждает тот, кто умнее и хладнокровнее.
«А парень-то ничего, — думал Воронцов, поглаживая Барсика. — Голова есть. Сердце есть. Только наивный пока, как телёнок. Надо приглядеть, чтоб не наломал дров. Молодые — они ж как порох. Чуть искра — и понеслись напролом».
Он вспомнил, как сам в двадцать четыре рвался в бой, как горели глаза, как казалось, что мир чёрно-белый и стоит только постараться — и зло будет повержено. Жизнь быстро объяснила, что мир серый, что зло живуче, как сорняк, а добро хрупко, как первый лёд. Серёга Лапин это понял ценой собственной жизни.
«Только бы этот не сломался, — подумал Воронцов, гася окурок. — Слишком чистый. Таких система перемалывает в первую очередь. Либо ломает, либо выгоняет. А жаль было бы. Толковый малец».
Он допил остатки воды из стакана, согнал кота с колен и пошёл спать. Завтра предстоял долгий день. Гаражи за рынком — это сотни боксов, тысячи углов, лабиринт, в котором затаился вор. И найти в этом лабиринте один-единственный нужный гараж — задача, требующая не геройства, а того самого терпения, которому Воронцов так старательно пытался научить своего юного напарника.
Засыпая, он поймал себя на странной мысли: впервые за восемь лет он ждал завтрашнего рабочего дня не с привычной тоской, а почти с интересом. Может от того, что рядом снова появился человек, которому всё это было нужно. Который верил — пусть наивно, пусть по-детски, — что справедливость всё-таки есть. И что её можно добыть, если очень постараться.
«Дурак, — беззлобно подумал Воронцов про Григорьева, проваливаясь в сон. — Но дурак хороший. Из таких иногда получаются настоящие. Если выживут».
За окном начинался дождь — мелкий, осенний, бесконечный. Он барабанил по карнизу, смывая с города дневную пыль и грязь, но не мог смыть то, что копилось в нём годами — людские страсти, жадность, страх, предательство. Это оставалось. С этим Воронцову и предстояло разбираться завтра. И послезавтра. И ещё много лет, пока хватит сил держать в руках удостоверение и табельное оружие.
А пока — он спал. И впервые за долгое время сон его был спокойным.