Мария Марцева – Криминальные истории. Магазин у дороги (страница 5)
— Кровь на оставшемся весле тоже есть, — отозвался Кораблёв. — Немного, у самой лопасти. Но смазанная. Похоже, этим веслом не били — оно просто лежало рядом, на него брызнуло. А вот то, которым ударили, второе, — оно исчезло. И на нём, я уверен, крови куда больше. И щепка, что Вероника из раны достала, — она именно от такого весла, по краске и по дереву сходится один в один.
Горецкий медленно поднялся, прошёлся по комнате и остановился у окна, выходящего на тёмный двор и угадывающийся за ним силуэт сарая.
— То весло, Виталий, — сказал он, не оборачиваясь. — Вы спрятали его в сарае. Я видел, как вы туда глянули. Лучше скажите сами и отдайте. Каждый шаг навстречу следствию вам сейчас в плюс. А каждая попытка спрятать, соврать, выкрутиться — в минус. Подумайте.
Плечи Корчагина опустились. Он долго молчал, глядя в пол, а потом глухо, обречённо проговорил:
— В сарае. Под верстаком. Завернул в мешковину… смыть кровь хотел, да руки не дошли. Думал, ночью в лес отнесу, закопаю. — Он поднял на следователя пустые, выгоревшие глаза. — Не отнёс. Сил не было. Сидел тут и ждал. Знал ведь, что придёте. Всё знал.
Горецкий кивнул Пшеничному.
— Лейтенант, с Денисом — в сарай. Изъять весло по всем правилам, с понятыми, с протоколом. Сфотографировать, как лежит, упаковать. Это главная улика, чтоб ни одна соринка не потерялась.
Пшеничный и Кораблёв вышли. Через несколько минут со двора донеслись их приглушённые голоса, скрип двери сарая, щелчки фотоаппарата. А Горецкий остался наедине с Корчагиным — и это было именно то, чего он добивался. Когда человек сломлен, когда улики легли неопровержимой грудой, самые честные слова он говорит вот так — без свидетелей, без протокола, глаза в глаза.
— Расскажите, Виталий, — мягко сказал следователь, снова садясь напротив. — Как было на самом деле. Не для протокола пока. Для себя. Я же вижу, вы не закоренелый убийца. Вас это грызёт.
Корчагин судорожно вздохнул, отёр лицо ладонью.
— Грызёт, — выдохнул он. — Со вчерашнего утра места себе не нахожу. Глаза закрою — а он на меня смотрит, Пашка-то. Из воды смотрит.
— С самого начала, — повторил Горецкий. — Зачем вы пошли к озеру на рассвете?
— А я и не к нему шёл, — Корчагин криво усмехнулся. — Я к лодке его шёл. К казанке. — Он помолчал, собираясь с мыслями. — Понимаете… проиграл я суд. Вчистую проиграл. Два года бился за этот спуск, за берег. Деньги вложил, землемеру платил, адвокату платил. Мечтал — поставлю лодочную станцию, дачников катать буду, рыбакам лодки в аренду. Дело верное, озеро рыбное, народ повалит. А выходило бы всё через тот пологий спуск, через седовскую землю. Без него — никак, у меня-то берег обрывистый, не подойти. И вот суд решил: спуск — Пашкин. Навсегда. Всё, конец мечте.
— И вы решили насолить ему, — подсказал следователь.
— Решил. — Корчагин опустил голову. — Глупо, по-детски. Но обида душила. Думаю: ладно, землю отсудил — а лодку твою я попорчу. Угоню да утоплю в дальних камышах, у болота. Будешь без лодки куковать, рыбак хренов. Хоть так досажу. Встал затемно, пошёл к воде, к его мосткам, где казанка привязана была. Отвязал, столкнул, грести начал к тому берегу, к осоке. А тут…
Он осёкся, и лицо его исказилось.
— А тут — он, — глухо закончил Корчагин. — Пашка. Вышел на берег с удочкой, на зорьку, как всегда. Увидел, что я его лодку угоняю. И давай орать на весь посёлок: «Стой, ворюга! Куда лодку потащил?! Я тебя посажу! Мало тебе земли, ты ещё и красть удумал?!» И — в воду, за мной. Догнал, за борт ухватился, лодку к берегу тянет. А сам кроет меня на чём свет стоит. И про суд, и про то, что я нищеброд, неудачник, что он меня по миру пустит, в тюрьму упечёт за угон.
Горецкий слушал, не перебивая, лишь изредка кивая. Картина, которую он мысленно нарисовал ещё в морге, обретала живые, страшные подробности.
— Мы боролись за эту лодку, — продолжал Корчагин, и голос его дрожал. — Он за один борт тянет, я за другой держусь. Вода по грудь, холодная. Он сильнее меня, здоровее. И всё орёт, орёт, слюной брызжет, грозит. А у меня в голове помутилось. Два года унижений, и вот опять он надо мной измывается, опять победитель, опять я — никто. И весло… весло в руках было, я ж грёб. Я и сам не понял, как. Размахнулся — и по голове ему. Сзади, по затылку. Думал — отпугнуть, чтоб отстал, чтоб отцепился. А он… он сразу обмяк. Без звука. И — под воду.
Корчагин закрыл лицо руками, плечи его затряслись.
— Я перепугался. Стал его звать, тормошить — а он не отзывается, лежит лицом вниз, покачивается. Я понял — конец. Убил. — Он всхлипнул. — И тут, вместо того, чтоб на помощь звать, чтоб людей будить, — струсил я. Подло струсил. Думаю: скажут — я убил, из-за земли, из-за лодки, все ж знают, как мы враждовали. Посадят. И вот, вместо того, чтоб спасать… я лодку угнал в камыши, спрятал. Весло окровавленное — с собой. Думал, концы в воду, скажут — сам утоп по пьяни. А следы-то остались. И на лодке, и на весле, и на штанах моих эта тина проклятая.
Он поднял на Горецкого мокрое, измученное лицо.
— Не хотел я его убивать. Богом клянусь, гражданин следователь. Попугать хотел, отбиться. А вышло… вышло вон как. Одним ударом всю жизнь себе сломал. И ему — отнял.
Горецкий молчал. За окном слышались шаги возвращающихся Пшеничного и Кораблёва. Денис нёс длинный свёрток в мешковине — то самое второе весло, орудие убийства, на котором, вне всякого сомнения, экспертиза найдёт и кровь Седова, и отпечатки Корчагина, и недостающую щепку, что войдёт в скол на лопасти, как ключ в замок.
— Знаете, Виталий, — наконец заговорил следователь, и в голосе его не было ни торжества, ни злорадства — одна усталая горечь. — Вот что я вам скажу. Если бы вы тогда, в воде, поняв, что натворили, кинулись его спасать, звать людей, — может, врачи бы и откачали. Он ведь не от удара умер. Он захлебнулся. Потому что вы, испугавшись за свою шкуру, бросили оглушённого человека тонуть. И угнали лодку, вместо того, чтоб вытащить его на берег. Вот это, Виталий, и есть самое страшное в вашей истории. Не удар сгоряча. А то, что было после.
Корчагин затрясся всем телом и зарыдал — некрасиво, в голос, размазывая слёзы по серому лицу. Горецкий поднялся, отошёл к окну. Он повидал на своём веку немало убийц — расчётливых, хладнокровных, жестоких. Этот был не из таких. Этот был слабым, завистливым, трусливым человеком, которого собственная мелочная злоба и минутный страх превратили в убийцу. И от этого было ещё тоскливее.
Денис вошёл в комнату, осторожно положил свёрток на стол, развернул мешковину. В свете лампы тускло блеснуло деревянное весло, выкрашенное серовато-голубой влагостойкой эмалью. У самой лопасти, по ребру, темнели бурые потёки, а сбоку белел свежий скол — то самое место, от которого откололась щепка, застрявшая в ране несчастного Седова.
— Вот оно, Артём Вадимович, — тихо сказал криминалист. — Орудие. Кровь на лопасти, на ребре. И скол. Вероника обрадуется — щепочка её прямо сюда ляжет, я уже вижу.
Горецкий кивнул, не отрывая взгляда от весла.
— Оформляй изъятие до конца. И вызывай конвой. — Он повернулся к Корчагину, который всё ещё всхлипывал на табурете. — Виталий Корчагин, вы задержаны по подозрению в убийстве Павла Седова. Сейчас вам зачитают права, и мы поедем. Там вы дадите показания уже официально, под протокол, в присутствии адвоката. Всё, что вы рассказали мне сейчас, повторите следователю — и, поверьте, чистосердечное признание и помощь следствию суд учтёт. Это единственное, что вам теперь осталось.
Корчагин медленно поднялся, протянул вперёд дрожащие руки — будто сам подставлял их под наручники. На лице его, мокром от слёз, проступило странное, почти облегчённое выражение. Так выглядит человек, с плеч которого сняли непосильную ношу. Двое суток он метался по этому дому, гонимый страхом, прислушиваясь к каждому шороху, ожидая стука в дверь. И вот стук раздался — и всё кончилось. Прятаться больше не нужно. Бежать некуда. Игра окончена.
— Я всё расскажу, — прошептал он. — Всё, как было. Устал я. Так устал.
Пшеничный защёлкнул наручники, зачитал задержанному его права. Денис заканчивал упаковывать весло, фотографировал, описывал. А Горецкий стоял у окна и смотрел в темноту, туда, где за деревьями и крышами дач лежало невидимое сейчас Сосновое озеро — тихое, гладкое, хранящее под своей зеркальной гладью отголоски разыгравшейся на рассвете трагедии.
Дело было раскрыто. Улики сложились в неопровержимую цепь: рана от весла и щепка в ней, спрятанная лодка с отпечатками и кровью, тина на одежде, мотив, выросший из двухлетней тяжбы, угрозы при свидетелях и, наконец, само орудие убийства да полное признание. Ни один адвокат теперь не вытащит Корчагина из этой паутины фактов.
Но радости Горецкий не чувствовал. Он редко её чувствовал в такие минуты. Один человек был мёртв, другой — сломал себе жизнь, и всё это — из-за клочка песчаного берега у тихого лесного озера да из-за неумения двух соседей жить в мире.
— Тихие воды, — пробормотал следователь себе под нос, глядя в ночь.
Завтра будет суд, экспертизы, протоколы, долгая казённая процедура. А сегодня над дачным посёлком Тихие Зори висела тёплая августовская ночь, стрекотали кузнечики, пахло яблоками и дымом, и ничто больше не нарушало покоя — кроме тихих рыданий человека, которого уводили в наручниках из дома с зелёной крышей.