Мария Лиэль – "Чтец мертвых" (страница 3)
– Молодая совсем, – сказал он наконец. – Двадцать лет?
– Двадцать два.
– Эх. – Он постучал костяшками пальцев по дверному косяку. – Царствие небесное. А ты как? Бледная какая-то.
– Я всегда бледная, Бенедикт. Это работа такая. Сидишь в подвалах, солнца не видишь.
– Работа не работа, а есть надо. Жена пирогов напекла, возьмёшь?
Мира хотела отказаться. Горло всё ещё сжималось после видения, и мысль о еде вызывала тошноту. Но она посмотрела в лицо Бенедикту – простое, морщинистое, с добрыми глазами человека, который видел столько смертей, что перестал их бояться, но не перестал сочувствовать. И поняла, что отказаться не сможет. Не потому, что была голодна. А потому, что отказ был бы жестокостью. А Мира, при всей своей любви к мрачным шуткам и едким ответам, жестокой не была.
– Возьму, – сказала она. – Скажи спасибо твоей жене.
– Скажу. – Бенедикт улыбнулся. – Ты только, это… не помирай там, ладно? Гробовщик я хороший, но для своих делаю скидку, так что мне невыгодно.
– Постараюсь, – сказала Мира и пошла вверх по лестнице, чувствуя, как уголки рта всё-таки поднимаются в улыбке.
Комната Миры была маленькой, но чистой. Окно выходило на внутренний двор, где Бенедикт сушил доски, и поэтому здесь всегда пахло деревом и лаком. Мебели было немного: кровать, стол, стул, сундук с одеждой и вещами. На столе – стопка бумаг, чернильница, погасшая свеча и открытый дневник.
Мира села на стул, положила яблоко на стол и взяла дневник. Кожаная обложка была потёртой, страницы – истрёпанными, чернила – выцветшими на первых страницах и свежими на последних. Она вела этот дневник уже десять лет. С тех пор, как поняла, что иногда забывает, кто она.
Это случалось не часто. Раз в несколько месяцев, после особенно тяжёлых видений, когда чужая смерть была слишком яркой, слишком громкой, слишком живой. Тогда Мира просыпалась и не понимала, где находится. Не помнила, как её зовут. Не знала, жива она или уже нет.
Дневник был её якорем. Её напоминанием. Её последней линией обороны между тем, кем она была, и тем, кем становилась в чужих смертях.
Ей не нужны были записи, чтобы помнить, кто она, сейчас. Но ритуал был важен. Ритуал помогал собрать себя заново, как рассыпавшуюся мозаику, из которой кто-то вынул несколько кусков.
Она взяла перо, обмакнула в чернила и написала ровным, каллиграфическим почерком, которому её учили в Управлении, когда она была ещё новенькой и верила, что бумажная работа – это скучно:
«Меня зовут Мира. Мне двадцать семь лет. Я живу в Хаймфелле, на улице Костяных Рядов, над лавкой гробовщика Бенедикта. Я люблю крепкий чай с бергамотом, кислые яблоки и тишину по утрам. Я ненавижу, когда люди шепчутся у меня за спиной, когда в ботинки набирается вода и когда в отчётах врут, будто смерть была естественной, хотя я-то знаю, что это не так».
Она посмотрела на написанное. Этого было достаточно. Она вспомнила, кто она. Мира, а не Элинор. Живая, а не мёртвая. Та, кто смотрит смерти в лицо, но не становится ею.
Она закрыла дневник, отодвинула его в сторону и взяла яблоко. Надкусила. Кислота обожгла язык, и это тоже было хорошо. Значит, она чувствует. Значит, она ещё жива.
За окном кричали дети. Где-то внизу Бенедикт стучал молотком, примеряя крышку к очередному гробу. Пахло деревом и осенью. Всё было как всегда.
Кроме того, что внутри неё теперь жила чужая смерть. И она не собиралась уходить так быстро, как хотелось бы.
Мира доела яблоко, бросила огрызок в пустую кружку и встала. Пора писать отчёт, который никто не будет читать. Пора делать вид, что всё идёт по правилам, хотя она уже знала – это дело не имеет ничего общего с правилами.
Она натянула перчатки, поправила плащ и вышла.
Глава 2. Мёртвый Дом
Мира шла по улице Костяных Рядов, и каждый шаг отзывался в висках тупой, пульсирующей болью. Кровь из носа
давно остановилась, но её вкус всё ещё стоял во рту – металлический, противный, как старый грош, который держал
во рту нищий, чтобы пускать слюни и вызывать жалость.
Она вытерла лицо рукавом. Плащ уже не спасти. Впрочем, он и раньше не был образцом чистоты – работа в моргах, подвалах и на местах преступлений не способствует любви к пятновыводителям.
Улица Костяных Рядов встречала её привычными запахами. Древесная стружка от мастерской Бенедикта. Формальдегид из Мёртвого Дома. Дешёвый табак из таверны «Усталый могильщик», которую содержала вдова бывшего инспектора и которая славилась самым отвратительным пивом в этом районе. Мира иногда заходила туда. Не ради пива. Ради тишины. В «Усталом могильщике» никто не задавал вопросов. Все, кто там сидел, либо работали с мёртвыми, либо скоро должны были к ним присоединиться.
Мёртвый Дом возвышался в конце улицы, чёрный и мрачный, как кусок обуглившегося неба, который упал на землю и не нашёл сил подняться обратно. Здание было старым – старше Бенедикта, старше самого района, старше, наверное, даже Собора, хотя вслух этого никто не говорил. Когда-то здесь была тюрьма, потом морг, потом склад для вещей казнённых, и каждый хозяин оставлял на стенах частицу своей тьмы. Теперь эти стены впитали её столько, что, говорят, если приложить ухо к камню, можно услышать голоса всех, кто здесь умер.
Мира не прикладывала. Она и так слышала их достаточно.
Она толкнула тяжёлую дубовую дверь, обитую железом, и вошла.
Внутри было сумрачно и тихо. Масляные лампы горели вполнакала – экономили, хотя жалованье магистру Корвину позволяло купить свечей на весь район. Но Корвин был стар и привык к экономии, как привыкают к боли: не потому, что нравится, а потому, что иначе не выжить.
В приёмной за высоким столом сидел Гуннар. Старый солдат с перебитым носом и вечно кислым выражением лица, он был здесь главным сторожем, писарем, а иногда и гробовщиком, когда Бенедикт не успевал. Сейчас он перебирал бумаги, нанизывая их на деревянные штыри, и делал вид, что не заметил вошедшей.
– Гуннар, – сказала Мира, останавливаясь перед его столом.
– Чего? – Он поднял голову. Его глаза – выцветшие, с жёлтыми белками человека, который слишком много видел и слишком мало спал – скользнули по её лицу, задержались на следах крови у ноздрей. – Опять кровь?
– Это уже не кровь. Это часть моего лица.
– Скоро у тебя всё лицо будет из крови, – сказал Гуннар. – Или из шрамов. Или из того и другого.
– Тогда я буду выглядеть как настоящий инспектор, – сказала Мира. – А не как девица из Внутреннего кольца, которая испугалась пыли.
– Тогда тебе нужно к лекарю. Или к гробовщику.
– Бенедикт уже предлагал. Сказал, для своих делает скидку.
Гуннар хмыкнул. Это был звук, который у него заменял смех – короткий, сухой, как треск сухой ветки.
– Корвин наверху? – спросила Мира.
– В кабинете. Ждёт тебя. – Гуннар кивнул на лестницу. – И, Мира…
– Что?
– У него сегодня лицо плохое. Хуже, чем у тебя. Ты это… полегче с ним.
Мира посмотрела на Гуннара. Он редко говорил такие вещи. Он вообще редко говорил что-либо, кроме «да», «нет» и «отвали». Если он просил полегче, значит, Корвину действительно было плохо.
– Поняла, – сказала Мира и пошла к лестнице.
Кабинет магистра Корвина находился на втором этаже, в конце длинного коридора, где по стенам висели портреты бывших инспекторов. Все они были мертвы. Некоторые – своей смертью, некоторые – не очень. Мира иногда останавливалась перед портретами и пыталась представить, как они выглядели при жизни. Сейчас ей не хотелось об этом думать.
Она постучала.
– Войдите, – сказал голос из-за двери. Голос был тихим, усталым, но в нём слышалась та же стальная нотка, которая всегда была у Корвина, даже когда он умирал от лихорадки.
Мира толкнула дверь и вошла.
Корвин сидел за столом, как всегда, в своём старом кресле с высокой спинкой, которое помнило ещё трёх магистров до него. Он был стар – сколько точно, никто не знал, даже он сам. Лицо его было изрезано морщинами, как старая карта, на которой кто-то зачеркнул все названия городов. Глаза – выцветшие, с мутной поволокой – смотрели остро и цепко, выдавая ум, который не сдался возрасту, даже когда тело начало сдаваться.
На столе перед ним лежали чётки – длинные, чёрные, с серебряным крестом. Подарок инквизиции. Или насмешка. Корвин носил их с издевательской улыбкой человека, который слишком стар, чтобы притворяться, но слишком умён, чтобы перестать.
– Садись, – сказал он, не глядя на неё. – И перестань течь. У меня и так пол сырой.
Мира села на стул напротив. Она хотела сказать что-нибудь едкое, но вспомнила слова Гуннара и промолчала.
Корвин поднял глаза. Посмотрел на её лицо, на плащ, на руки, которые она сцепила на коленях. Его взгляд был долгим, изучающим, как у врача, который уже знает диагноз, но надеется ошибиться.
– Ну, – сказал он. – Рассказывай.
– Дочь лорда Вейна, – начала Мира. – Элинор. Двадцать два года. Найдена в родовом склепе. Дверь заперта изнутри. Ни следов насилия, ни яда, ни удушья. Просто перестала дышать.
– И душа?
– Исчезла.
Корвин не удивился. Он вообще редко удивлялся. Слишком много видел. Слишком много знал. Его пальцы нащупали чётки, начали перебирать их – медленно, машинально, как делают те, кто привык считать время не по часам, а по костяшкам.
– Ты уверена?
– Я пробовала вызвать. Ничего. Даже эха. Как будто её никогда не было.
– Видение?