Мария Колтовая – Байки из неглубокой могилы (страница 5)
Я толкнул покосившуюся, скрипучую дверь. Полумрак. Солнечные лучи, пробиваясь сквозь щели в стенах, резали пыльную мглу золотыми клинками. Я шагнул внутрь, щурясь. «Страшно? – усмехнулся я про себя. – Да брось!» Но по спине, почему-то, пробежали мурашки. Воздух в сарае был тяжёлым, статичным, словно выдохнутым столетия назад. И на удивление холодным как в погребе.
Я сделал ещё шаг, и вдруг ноги перестали меня слушаться. Буквально. Как будто корни проросли сквозь подмётки и впились в земляной пол. Мерзкий холодок пробежался по коже, я почувствовал, что не один. Взгляд сам потянулся в самый дальний угол, заваленный тенями от старых железных бочек и дедушкиных «не-выброшу-в-хозяйстве-пригодится». Там была тьма. Не просто отсутствие света – это была сущность. Плотная, вязкая, пульсирующая живым мраком. И она видела меня. Я чувствовал взгляд – тяжелый, липкий, лишенный всякой теплоты, лишь голод и древнюю, нечеловеческую злобу. Волосы у меня на затылке встали дыбом, сердце забилось так, что заболела грудная клетка. Холод сковал мышцы и пополз вверх по позвоночнику, сжимая горло.
Тьма зашевелилась. Медленно, неотвратимо, как прилив чёрной смолы. Она расползалась по полу, по стенам, поглощая лучи света и неумолимо приближаясь. Ко мне потянулись чёрные щупальца теней, тягучие и цепкие. Запах… О, Боже, запах! Сырость болота, гниющие листья, и под ним – сладковатый, тошнотворный душок тлена, как от давно забытой падали. Темнота уже была всего в метре от меня, а я не мог пошевелиться, не мог крикнуть. Мозг орал: «Беги!», но тело застыло каменным изваянием страха. И тогда я понял с ледяной ясностью: "Это конец. Оно заберет меня в болота. В темноту. Навсегда". Я зажмурился, ожидая смертельного прикосновения.
И услышал… шипение. Низкое, яростное, полное первобытной ненависти. Я осторожно открыл глаза. Между мной и наступающей чернотой стоял рыжий Мамай. Обычно ленивый флегматик, теперь он казался огромным, рыжая шерсть стояла дыбом вдоль всего хребта, делая его похожим на разъяренного дикобраза. Хвост трубой, уши прижаты, лапы широко расставлены, когти вонзились в земляной пол. А глаза… Золотисто-зелёные глаза горели не кошачьим, а прямо-таки демоническим огнём, фосфоресцирующим в полумраке. Он не просто шипел – он изрыгал ненависть на эту тварь, каждый звук – выстрел, каждый оскаленный клык – угроза.
И случилось невероятное. Тьма дрогнула. Она не отступила – она сжалась, как амёба, тронутая иглой. Пульсация её замедлилась, края стали нечёткими. Мамай сделал шаг вперёд, издав ещё более грозное шипение. Тьма сжалась сильнее, её щупальца втянулись обратно в глубину угла. Она таяла на глазах, теряя форму, плотность, намерение. Ещё несколько мгновений – и в углу осталась лишь обычная, ничем не примечательная тень от груды хлама. Запах тлена рассеялся, сменившись привычным сарайным духом.
Мамай мгновенно успокоился. Шерсть пригладилась, хвост опустился. Он повернулся ко мне и лениво потянулся, в его золотисто-зелёных глазах не было и следа недавней ярости – только привычное, немного снисходительное кошачье спокойствие. Он подошёл ко мне, мурлыкая басовитым, утробным звуком, и потёрся головой о мои подкашивающиеся ноги. Как будто ничего и не произошло. Только дрожь в руках и сосущее послевкусие страха в животе говорили об обратном.
Когда вернулись бабушка с дедушкой, я, запинаясь, рассказал, что случилось. Дедушка по-стариковски покряхтел, достал кисет и свернул цигарку. Бабушка лишь покачала седеющей головой.
– Темнота, Дима, – сказала она тихо, ставя на пол миску со сметаной для Мамая, который уже мурлыкал у её ног. – Она всегда пытается, ищет слабинку. А боится она только одного – кошек. Пока они с нами – опасаться нечего. Потому мы с дедом и оставили тебя одного дома, знаем, что не дадут в обиду, защитят.
И она ласково потрепала Мамая по рыжей ушастой голове.
Прошли годы. Долгие годы. Бабушки и дедушки уже нет. Их дом в Коровкино теперь дом моих родителей, они переехали в деревню, как только вышли на пенсию. И знаете что? Кошек в деревне по-прежнему полно. Пушистые, гладкошерстные, полосатые, угольно-чёрные, белые как снег, трёхцветные, рыжие – все они разгуливают с тем же невозмутимым царским достоинством, как и при старых хозяевах. Деревня всё так же процветает на краю леса, клюква всё так же алеет каждый год.
Я давно вырос. Живу в городе. Но каждый раз, когда я вижу бездомного кота, дрожащего под дождем, я не просто пытаюсь ему помочь. Я обязан это сделать. Потому что знаю, видел своими глазами, как тонка грань между нашим миром и той липкой, холодной тьмой, что жаждет прорваться. И знаю, кто настоящие хранители этой границы. Кто смотрит в бездну и шипит ей в лицо, заставляя отступить. Они могут быть старыми, тощими, ободранными, с одним ухом, но в их глазах горит тот самый огонь, что однажды спас меня в дедушкином сарае.
Я плачу за их молоко и колбасу не просто так. Это моя дань. Моя благодарность. Моя страховка. На случай, если темнота снова постучится. Или поползет из угла. Пока где-то в мире кошка мурлычет на солнышке, трёт лапкой мордочку, у человечества есть шанс. Слабый, хрупкий, пушистый шанс. Но он есть.
Незваный гость
Уже много лет прошло с той проклятой ночи, но ледяная хватка воспоминаний не ослабевает. Каждый год, когда зима вступает в свои права, и ночи становятся длинными, я просыпаюсь посреди тьмы. Сердце бьётся, как пойманная птица, футболка сырая от холодного пота, а в ушах – козлиное блеяние и тот самый ехидный смешок. Во сне он всегда здесь. Всегда рядом. Эта сущность смотрит на меня бездонными карими глазами, а уголки его губ растягиваются в гаденькой улыбке. Но начну по порядку.
Наш поселок тогда был тихой, заснеженной провинцией, в которой установка новой скамейки на набережной с помпой освещалась в местной газете. Развлечений – кот наплакал: унылый кинотеатр в котором раз в месяц крутили какой-нибудь несвежий блокбастер да клуб, где по выходным тускло мигали дискотечные шары. Не разгуляешься. И, наверное, поэтому, самое любимое время у молодёжи было с седьмого по девятнадцатое января – святки. Для меня же в этих днях была своя тёмная прелесть. Мистика манила меня с детства. К четырнадцати годам я проглотила уже всего переведённого Кинга, бредила Лавкрафтом, зачитывалась Кунцем, Баркером и Лаймоном. Я отчаянно хотела верить, что мир не так скучен. Хотела, чтобы во время гаданий зеркальный коридор ожил призрачной фигурой, а свечной огонек вспыхнул, колыхнулся и показал настоящего духа.
Но все попытки разбивались о стену нашего же легкомыслия. Мы, стайка юных девчонок, больше пересмеивались и толкались, чем по-настоящему верили в сверхъестественное. Одни хиханьки да хаханьки.
Возможно, именно это и защищало нас раньше.
Всё изменилось в так называемые «страшные вечера» – с четырнадцатого по девятнадцатое января, когда, по древним поверьям, граница между мирами истончается, и нечисть получает право гулять по земле.
Вечером пятнадцатого января моя квартира наполнилась дурацким смехом и не менее дурацкими шуточками. Пришли Аня Матвеева, с её вечной тягой к эзотерике, Наташка Самодова – осторожная и рассудительная, и бесшабашная Юлька Смоленская. Бывшие одноклассницы. Тогда я уже была студенткой-первокурсницей строительного техникума.
Начали мы с гадания на яичном белке. В стакане теплой воды белок растекался причудливыми и совершенно абстрактными пятнами. Потом взялись за зеркала. Два старых зеркала с потемневшей амальгамой создавали зыбкий, уходящий в бесконечность коридор, освещенный дрожащим пламенем свечей. Аня, прильнув к зеркалу, вдруг вскрикнула заявив, что увидела мелькнувшую тень. Мы напряглись, вглядываясь в зеркальный туннель, но кроме наших собственных ухмыляющихся физиономий – ничего. Списали на её впечатлительность.
Вскоре мы вышли на улицу. Воздух был колючим, хрустальным, а снег скрипел под ногами, будто кто-то невидимый шёл следом. Гадали по собачьему лаю: кричали в ночь: «Залай, залай, собаченька! Залай, серенький волчок!» И затаив дыхание, слушали отголоски. Лай слышался то близко, то издалека, растворяясь в морозной тишине и оставляя ощущение чужого незримого присутствия.
Было уже далеко за полночь, когда Юлька предложила «экстрим» – гадание на проруби. Настоящий древний русский кошмар – надо лунной ночью пойти к проруби, сесть на расстеленную воловью шкуру и смотреть в чёрную воду. Увидишь там образ суженого – к свадьбе, услышишь стук из-подо льда… ну, тут варианты были мрачнее, вплоть до летального исхода в краткосрочной перспективе.
Воловьей шкуры у нас, конечно, не нашлось. Заменили старым цветастым пледом. Река у нас через дорогу. Прорубь мы нашли быстро – чёрное, как будто маслянистое окно в подлёдный мрак. Я опустилась на колени на плед, чувствуя ледяной холод, проникающий сквозь ворсистую ткань. Заглянула в прорубь. Чернота притягивала. Мне на мгновение показалось, как что-то огромное медленно шевелится там, внизу, наблюдая за мной. Ктулху, не иначе. Сердце замерло в ожидании стука из-подо льда или появления лица в чёрной ледяной воде… Но обошлось. Только холодное дыхание проруби и нарастающая тревога.
Юлька разочарованно вздохнула: