Мария Эбнер-Эшенбах – Новеллы (страница 36)
«Добрый вечер, Анна», – повторил он.
Она нахмурилась, бросила на него взгляд с враждебным изумлением и промолчала. Не слишком красноречивому гостю пришлось начать снова: «Ты удивлена моему приходу. Я пришел, потому что слышал, что она», – он указал на покойницу, – «простила меня перед смертью».
«Кто тебе это сказал?» – спросила Анна; от нахлынувшего негодования кровь бросилась ей в лицо.
«Пастор сказал мне, и пожалуйста», – ответил Георг, не обращая внимания на её защитный жест, сел на кровать, которая вздрогнула и застонала под его тяжестью. «Я пришел», – снова начал он, видя, как она, мрачнея, молчит, – «потому что ты одна сторожишь покойницу; старухи не пришли, раз нет денег на водку».
«Если бы я их пригласила, пришли бы, даже более чем надо. Но вчера вечером я хотела остаться наедине с матерью. Через несколько часов они всё равно придут и увезут её».
Он не понял намека и остался сидеть. Через минуту женщина напомнила ему: «Прочти „Отче Наш“ и уходи».
Он сложил пальцы, помолился вполголоса и закончил словами: «Упокой, Господи, душу Матери Терезы».
Ночной сторож, совершая обход прошел мимо дома, извлекая из свистка протяжный звук: пробил час ночи. Георг всё ещё не собирался уходить. Он стоял, согнувшись, опершись локтями на вытянутые колени, уткнувшись лицом в сложенные руки, и не двигался с места.
«Ты спишь», – наконец позвала его женщина. «Иди домой и спи». «Я не сплю», – сказал он, не меняя позы. «Я думаю о твоей матери. Я думаю о том, как она мне угрожала: когда я предстану перед Господом, она пожалуется ему. Но она не пожалуется».
«Она должна была сдержать слово, она не должна была тебя прощать; она была слишком добра, чересчур добра, невероятно добра!» Анна сказала это унылым голосом.
Георг слегка приподнял голову и взглянул на неё, полу-дерзко, полу-робко: «Ты просто считаешь, что ей не следовало меня прощать, так же, как и тебе самой. Но ты простишь, когда услышишь, что я скажу».
Она скривила губы в презрительной улыбке; Георг тщетно ждал другого ответа и, чтобы не прекратить разговор окончательно, вынужден был начать снова: «Пастор так же думает; но даже, если он не это имел в виду, то это имел в виду я.»
«Я тоже имею в виду что-то», – перебила она. «Значит, ты не на своём месте; даже если бы она простила тебя десять раз, не за чем тебе здесь сидеть. Уходи».
«А я хочу остаться», возразил он сердито, – «что значит „Уходи!“ И так было всегда! Не сваливай вину на меня одного! Ты сама достаточно злая!»
«Ты не имеешь права меня упрекать, именно ты! Разве я всегда была такой? Нет. Это ты меня такой сделал.»
«Конечно!» – усмехнулся он. «Всю вину всегда сваливают на меня. Именно из-за меня ты стала злой, другие тут ни при чем, и уж тем более твой папенька».
Она резко вскочила, бросила взгляд на молчаливую женщину в гробу и взяла себя в руки. «Я достаточно натерпелась из-за него, но не он меня делал злой», – сказала она. «Что бы ни делал твой отец, это правильно по отношению к тебе. Я всегда слышала от своей матери и от пастора: что бы ни делал Господь, это правильно. Так что, независимо от того, ударил ли меня отец или молния, в конце концов, я могла думать только одно: покорись! Это кара Господня – иметь отца-негодяя, который всё проматывает, лишает крыши над головой и даже платья…»
«Того самого, тогда», – с наивной радостью перебил ее Георг, – «платья в красный горошек?»
«С этим красным горошком… это было нечто! И твои постоянные подтрунивания: „У тебя такое красивое платье, где оно? Ты что, приберегаешь его на воскресенье?“ Я бы сама не додумалась, ты всё время мне напоминал… И вот ты снова напоминаешь…» Она замолчала, опустив голову на грудь. Воспоминание об одном из самых ужасных событий её несчастного детства снова всплыло в памяти. Картины менялись одна за другой, яркие, словно до них можно было дотронуться.
Однажды зимним вечером она стояла с другими бедными детьми в большом, роскошном зале. Горело бесчисленное количество свечей; было светло и тепло, как в раю. А на столе были разложены вещи, от которых наворачивались на глаза слезы и текли слюнки. Взгляд Анны блуждал в восхищении вокруг и вдруг, словно заворожённый, остановился на платье, которое она могла бы описать и сегодня. Оно было серым, в красных точках, размером не больше манной крупинки. Лиф был с узкой вишнево-красной каймой, а подол был вишнево-красный с настоящими карманами, в одном из карманов был маленький платочек в красный горошек размером с чечевицу. «Боже мой, чего бы ещё можно было желать на свете, если бы у меня было это платье, этот передник, этот платочек?» – спрашивала себя девочка, и от всех этих размышлений, удивления и восхищения она погрузилась в состояние блаженной мечтательности. Ожидание чуда было в этом единственном взгляде, и оно случилось. Нежная рука взяла Анну за подбородок, нежно откинула ей голову назад, и глаза девочки встретились с парой больших, тёмных глаз, полных невыразимой доброты и бесконечной печали. Это были глаза одинокой жительницы замка, всеми почитаемой и всеми жалеемой «графини», бедной богатой женщины, которая переживала такую тяжелую душевную боль, что стала медленно угасать и потом смертельно заболела.
«Малышка», – сказала она, и её нежный, чуть приглушённый голосок прозвучал, как тихая музыка, – «тебе понравилось это платье. Посмотри, как оно хорошо выглядит; я сшила его для тебя. Бери – оно твоё, возьми ещё сапожки и шаль. – Ну, Аннерль, возьми!» Но Аннерль не двигалась; она боялась, что одно слово или жест разрушит сладкий сон, она так боялась проснуться. Тогда графиня взяла со стола большую мягкую шаль и укутала ею девочку с головы до ног. Она вытащила из-под шали её маленькие ручки и вложила в них пару тёплых сапожек с красной подкладкой и платье, которое Аннерль только что разглядывала, как волшебную картинку. Девочка позволила чуду случиться и молчала. Теперь с её губ сорвались слова, полные радости: «Мама!» Что скажет она, мать, которая вечно штопает и чинит старое «платье» своей дочери, и которая ещё вчера горько плакала из-за того, что ветхая ткань расползалась под её иглой, – что скажет она? Девочка была бледна от внутреннего волнения; внезапно кровь бросилась ей в лицо. Она повернулась и убежала. Напрасно люди кричали ей вслед: «Подожди, ты… Мы дадим тебе ещё много чего!» Она бежала и бежала. Позади неё раздавался смех и крики других детей. Сияние освещённого замка, сопровождавшее её некоторое время, померкло; она прижимала своё сокровище то к груди, то ко рту и бежала дальше, в ночь, вдоль садовой стены в деревню, словно на крыльях, думая о матери.
Кратчайший путь лежал мимо трактира, и она пошла по нему. До неё донесся дикий шум; в трактире снова разгорелась драка. Какого-то негодяя или бродягу с пустыми карманами вышвырнули вон. Теперь он стоял под фонарём перед дверью, и девочка с ужасом поняла: это её отец! Она содрогалась при мысли об опасности, которая подстерегала её на каждом шагу, и всё же продолжала бежать; ей и в голову не приходило, что было бы безопасней обойти деревенскую улицу, свернуть за угол и побежать домой по тропке через поле. Ей хотелось лишь проскочить мимо ругающегося, уже сильно пьяного мужчины. Она остановилась, медленно и тихо крадучись, прижимаясь к домам напротив трактира, надеясь благополучно скрыться под покровом темноты. Ей бы это почти удалось, если бы её друг – шпиц трактирщика – не почувствовал приближение своего товарища по играм и не бросился к ней с громким радостным лаем. Она отступила, шепча ему: «Тихо, Шпиц! Тихо, милый, глупый зверёк!» Шпиц всё больше и больше бесился, чем яростнее она от него отбивалась, и вот отец, как всегда агрессивный, если не до конца допился, позвал: «Кто там идёт, кому там неймется гулять?»
Она молча бежала; а собака лаяла и прыгала. Отец поплелся за ней и вскоре догнал на своих длинных ногах. Платок сполз с её головы; он ухватился за него и за толстую косу.
«Это я, отец; ради Бога, отпусти меня!» – кричала она, вырываясь, пока он жадно ощупывал её тюк. «Что у тебя там? Ты что-то украла?»
«Мне это отдали! Это моё, моё!»
«Отдай! Я не позволю ничего украсть! Я честный человек. Отдай мне краденое!»
Он хотел взять всё сразу, но не смог. Она царапалась и кусалась, отчаянно храбро защищая каждую частичку своего драгоценного имущества. Отцу пришлось вырвать его у неё из рук и зубов, и он это сделал. Когда она, уцепившись за последнее, что он у неё вырвал – большую шаль – она упала, а он безжалостно тащил её за собой, пока силы у нее не иссякли, и она не выпустила шаль. Вся в крови и синяках, она поднялась на колени, вытянула шею и смотрела ему вслед. Отец снова встал под фонарный столб перед трактиром, постучал и крикнул с уверенностью капиталиста: «Эй, еврей, открывай! Я принёс кое-что! Я заплачу!»
Они открыли дверь, впустили его, вора и грабителя! Аннерль бросилась за ним, крича, осыпая отца его же проклятьями, стуча маленькими кулачками в дверь в бессмысленной ярости, пока она наконец не открылась, и меткий пинок, один из тех самых знакомых, не заставил ребёнка замолчать, но не смириться.
Аннерль осталась сидеть на пороге, на месте несчастья, где распродавали её самое дорогое, почти нетронутое имущество. Негодование кипело в её сердце; отчаянная боль взывала к небесам тихим плачем, подавленными рыданиями, и не была услышана ни тогда, ни потом. Никогда!