Мария Бурас – Истина существует: Жизнь Андрей Зализняка в рассказах ее участников (страница 40)
— По мелочам каким-то расстраивался ужасно. Ругались мы страшно, — говорит Елена Викторовна Падучева. — Из-за того, что у меня не хватало терпения его слушать.
— С мамой было незабываемое, — продолжает Анна Зализняк, — когда мама пыталась водить машину. Мне было лет десять-одиннадцать, может, двенадцать, и мы ездили на машине где-то по окрестностям, почему-то мы ездили в город Верея или куда-то в Суздаль. Может быть, это была одна и та же поездка, может быть, две разных, не помню. И где-то на каких-то проселочных пустынных дорогах папа давал маме — она научилась, у нее даже права были — поводить машину. Кончалось это все время одним и тем же: какое-то время она вела машину, потом что-то делала не так, мы останавливались, они выходили из машины, и часами шло объяснение, что было неправильно. А я сидела одна в машине и скучала. У меня было такое ощущение, что это происходило бесконечно долго. Папа ругал маму, что она сделала что-то не так. Не просто сказал, что надо было не так, а так. Я не помню содержания этих поучений. Не помню; наверное, даже и не слышала, но общая тональность, общая идея воспитательная… Кончалось это тем, что папа садился за руль и больше маме руль не давал. Это было неоднократно, я помню. Но мама потом и не настаивала на том, чтобы водить машину, как-то довольно быстро бросила эту затею.
Со своей мамой тоже были всякие разборки. Папу раздражало, что она что-то спрашивала. Например, была постоянная история: когда кто-нибудь приходил в гости, папа обычно выходил провожать этого человека, и баба Таня всегда спрашивала: «Ну, ты когда вернешься?» И папа так: «Не спрашивай меня, когда я вернусь, когда я иду провожать человека! Нет! Вот когда вернусь, тогда и вернусь!» Причем баба Таня спрашивала чисто механически, для порядка. А вот этот именно вопрос, во-первых, бестактный по отношению к гостю, а во-вторых, он не хочет себя связывать.
— Вячеслав Всеволодович мне рассказывал, — вспоминает Светлана Леонидовна Ивáнова, — что Андрей ужасно не любил, ужасно охранял свое личное пространство и просто ненавидел, если кто-то спрашивал его: «А что ты сейчас пишешь?» или «А куда ты сейчас идешь?» — ну, что-нибудь такое. Просто, он говорил, Андрей прямо из себя выходил!
Я думаю, даже вопрос «Что ты сейчас пишешь?» — он на разных стадиях может быть очень личным, когда нельзя спрашивать, и наоборот, человек хочет, чтобы спрашивали, или даже без вопросов рассказать. Зависит от стадии: что-то зарождается, и лучше не сбить, получается-не получается, и лучше не сбить, а там уже финишная прямая.
— В моем присутствии никогда такого не было, — говорит Алексей Гиппиус. — Он владел прекрасно эмоциями, поэтому, если на кого-то и гневался, то я не помню, чтобы этот гнев как-то проявлялся. Хотя нет, были случаи, когда в Новгороде какие-то настырные журналисты его доводили до таких эмоций, которые ему приходилось сдерживать. Но он просто уходил, прекращал назойливое общение.
«Появлялся и исчезал при первой же возможности»
— Образ, который возник в первые годы, — вспоминает Максим Кронгауз, — был какой-то такой: человека, не склонного к общению вне лекций. Перед лекциями или между лекциями Андрей Анатольевич сидел не на кафедре. Чтобы не общаться. Он скрывался на каком-то этаже — обычно лекции были на девятом, а он был на восьмом или на седьмом. Особо любопытствующие студенты вроде меня находили его и задавали ему там вопросы. Не могу сказать, что он получал от этого удовольствие, но тем не менее отвечал.
Это желание скрыться, быть незаметным вне лекций — очень, как мне кажется, характерная черта. На лекциях он был необычайно дружелюбен и чувствовалась эмпатия, а вот вне лекционного общения он, скорее, ускользал. Нам удавалось находить его на каких-то нижних этажах, потому что старшие товарищи нам раскрыли эту тайну.
Но потом этот образ изменился. В конце и мы осмелели, и наш курс, видимо, ему нравился — он с удовольствием откликался на какие-то приглашения. В частности, отпраздновать диплом, участвовал в каких-то лингвистических походах, таких локальных и в больших тоже, которые организовывали Мельчук и Лена Саввина. Даже, по-моему, какой-то был наш локальный, небольшой поход, и он тоже с удовольствием в него ходил.
Так что, собственно, вот это некое противоречие имело место: уже со знакомыми людьми, которые ему были, по-видимому, приятны, он с удовольствием вступал в какие-то отношения и разговоры.
— В Инславе, в старом здании, — рассказывает Константин Богатырев, — была одна комната, где люди должны были присутствовать, где не хватало даже стульев, не говоря уже о столах. Зализняк иногда появлялся и исчезал при первой же возможности.
— Вот этого он не любил чрезвычайно, конечно, — говорит Леонид Бассалыго, — вот этих всех заседаний. Это нож острый для него ходить. Не на научный доклад, не на семинар, а вот именно на какие-нибудь заседания. Административной жилки в нем не было вообще. Если я не ошибаюсь, он никогда и не занимал никакой должности. К счастью для него.
— Он почти всю жизнь проработал в нашем институте, — добавляет Савва Михеев, — но в отделе совсем не появлялся. У нас очень часто, всегда доклады, практически каждую неделю. И Андрей Анатольевич приходил на те, которые ему интересны, ну, может быть, раз в месяц. Он любил после доклада быстро сбежать.
После его книги о «Слове о Полку Игореве» стала приходить просто прорва всего — всякие книги, этому посвященные, множество людей звонило, писало с просьбой дать адрес или телефон Андрея Анатольевича. Мы его старательно оберегали. Я не помню случая, чтобы Андрей Анатольевич сказал: «Да, дайте мой телефон!»
— Вообще он очень умел без травматизма приспосабливаться к отсутствию чего-то, что ему нравится, — говорит Анна Зализняк, — но не переносил необходимости делать неприятные вещи. Он легко терпел лишения того, чего нет, но совершенно не переносил наличия всяких неприятных обстоятельств. Я помню, в моем детстве было два слова, которые были символом зла: это ученый совет и техосмотр. Это то, что в жизни непереносимо. Вот ходить на заседания терпеть не мог.
— Он вообще старался не проявлять, особенно на первых порах, свои чувства, свое отношение к чему-то, — вспоминает Елена Александровна Рыбина. — И вот еще тоже первые годы, когда была общая столовая, когда появлялись некоторые люди в экспедиции, — нормальные, хорошие люди, киношники какие-нибудь или археологи старшие, которые в Новгороде бывали, Зализняку с ними не очень комфортно было в общении. И я у него была такой стеной, закрывая, так сказать, общение. Вот очень хорошо помню, как сидим за длинным столом в столовой — я обязательно должна была сидеть с той стороны Зализняка: то есть он, потом я, а дальше уже все остальные.
«Отрыв от земли при взлете»
«Похоже на то, что „дальние страны“ мне дороже, чем гайдаровским ребятам в 11 лет», — написал Зализняк маме из Парижа 25 марта 1957 года.
На вопрос, что Андрей Анатольевич любил больше всего, Анна Зализняк отвечает:
— Он любил прогулки по Европе. Он вообще любил путешествовать, любил смотреть, как и я. Смотреть по сторонам. Чтобы пейзаж менялся за окном. Смотреть на ландшафт. Вот когда построили МЦК, мы с папой — я ему предложила — проехали по всему кругу. Мы смотрели, где проходит эта дорога и что там. Это было очень увлекательно. Папа вообще очень был увлечен этой стройкой. Даже ходил специально смотреть на нее с моста.
«В конце 1980-х годов прошлого века, когда рухнул „железный занавес“ и поездки за границу стали свободными, Зализняк часто и подолгу бывал в Европе. Его ежегодно приглашали читать лекции как разовые, так и в течение семестра в университетах Швейцарии, Германии, Италии, Франции. Он был штатным профессором Женевского университета. Так же, как и в свое первое пребывание в Европе, А.А. вел записи, — пишет Елена Рыбина в предисловии к книге А. А. Зализняка „Прогулки по Европе“. — Возвращаясь из поездок, он часто делился своими впечатлениями, вспоминал и свое пребывание в Париже в 1950-е годы. А случалось с ним всякое. Поскольку А. А. ездил в Европу и передвигался по ней только на поездах, часто со многими пересадками, нередко в его путешествиях происходили разные казусы, иногда ситуации бывали драматичными, но обо всем А.А. рассказывал с присущим ему чувством юмора, легкой иронией».
Запись Зализняка от 14 февраля 1990 года:
Флоренция. Сегодня в 16 часов мне предстоит делать свой доклад (о берестяных грамотах). Когда заранее обсуждали с Франческой [99] язык, она сказала: «По-русски не очень хорошо — там будут не только слависты». Я предложил французский. «Ну кто же у нас сейчас знает французский, — сказала Франческа, — разве что какие-нибудь старые дамы». — «Ну, тогда английский». — «Английский, конечно, можно. Но у нас все-таки не очень любят слушать доклады по-английски. По-итальянски всем было бы приятней». И вот я взялся (еще во Франции) за амбициозную задачу изготовить письменный текст доклада по-итальянски. Сидел с плохоньким франко-итальянским словарем, с трудом отысканным в Эксе.
<…> Как условились, я зашел перед докладом к Франческе, чтобы идти на доклад вместе. Они дает мне последние наставления: «Единственное, что важно, — чтобы доклад был не дольше 50 минут; 51-й минуты не должно быть». <…> Трудно представить, какой меня охватил ужас. Я как-то совсем забыл обсудить вопрос о длине доклада и подготовил текст на добротную студенческую пару — часа на полтора, если не два. И вот я узнаю об этом страшном лимите за пятнадцать минут до начала. Как быть? Обрубить не глядя весь конец, когда кончится время? Выкидывать целые страницы из середины? Пытаться сокращать на ходу каждую фразу? Так ничего и не решив, оказался уже перед слушателями.