реклама
Бургер менюБургер меню

Марина Баранцева – Избушка на краю себя. Книга 5.0. Свидетель (страница 7)

18

Вера – это не убеждённость. Вера – это удерживание связи. Ты не знаешь, есть ли там кто-то. Ты не знаешь, услышат ли тебя. Но ты продолжаешь держать. Не из надежды – из верности.

Марфа Петровна держит микроскоп. Николай держит икону. Елена держит колыбель. А я держу бересту, на которой пишу эти строки.

Мы все держимся за то, что когда-то было инструментом любви. Даже если инструмент сломался. Даже если мы забыли, как им пользоваться.

Может быть, вера – это и есть способность не выбрасывать сломанные инструменты.

Не потому, что они починятся. А потому, что они – часть нас.

Котофей рекомендует:

Случай Николая – классика. Человек перестал чувствовать, потому что чувствовать боль – невыносимо. Он построил бункер из фактов, графиков и «надо». Думал, что бункер защитит. А бункер стал тюрьмой.

Икона – это не ключ от тюрьмы. Икона – это окошко, через которое видно небо. Даже если ты не веришь, что небо существует. Даже если ты думаешь, что это просто стекло с картинкой. Ты всё равно смотришь. Потому что больше смотреть не на что.

Кошки в таких случаях не смотрят в небо. Кошки ложатся на колени. Потому что тепло живого тела убедительнее любой теологии.

Николай сегодня гладил кота. Впервые за три года прикоснулся к чему-то тёплому без цели, без пользы, без «надо».

Это и есть первый шаг из бункера.

Мяу.

Той же ночью Агате позвонила Марфа Петровна.

Это было настолько необычно, что Агата сначала не узнала голос в трубке – сухой, официальный, без интонаций.

– Агата. Извини за поздний звонок. Я хотела спросить…

Пауза. Долгая, непривычная. Марфа Петровна никогда не зависала в паузах.

– Ты сегодня рассказывала про меня какому-то мужику с иконой? Григорий наушничал, передал.

– Рассказывала, – сказала Агата. – Про микроскоп.

– Всё переврала небось?

– Ничего не переврала. Микроскоп на шкафу, двадцать лет, байковая тряпочка. Разве не так?

Марфа Петровна молчала.

– Так, – сказала она наконец. – Только ты не знаешь главного.

– Чего?

– Я в него иногда смотрю.

Агата замерла.

– Когда Гвидон был маленький, он вечно болел. Я сидела с ним ночами, градусник ставила каждые полчаса. А днём шла в лабораторию, смотрела в микроскоп. Клетки, бактерии, чужие болезни. Чёткие, понятные, излечимые. Я думала: «Вот где порядок. Вот где ясно». А вечером возвращалась домой, брала Гвидона за руку – и снова ничего не понимала. Почему одни дети выживают, а другие нет? Почему моя наука бессильна против температуры сорок? Почему я не могу починить собственного сына, как чинишь сломанный прибор?

Она говорила ровно, без надрыва. Как доклад читала.

– После смерти Гвидонового отца я перестала смотреть в микроскоп. Двадцать лет не подходила. Думала: зачем? Всё, что можно было увидеть, я уже увидела. А то, что нельзя – никаким микроскопом не разглядишь. Но выбросить не могла. Рука не поднималась.

– А сейчас? – спросила Агата.

– А сейчас иногда смотрю. Знаешь, пыль. Клетки пыли. Чешуйки кожи. Ворсинки. Всё, из чего состоит жизнь. Мусор, в общем. Но красивый. Как звёздное небо, только под стеклом. Я смотрю и думаю: «Вот ты какая, материя. Вот как ты устроена». И мне почему-то спокойно.

Агата молчала.

– Ты это к чему, Марфа Петровна? – спросила она наконец.

– К тому, – сказала свекровь, – что этому твоему Николаю передай: не обязательно выбирать. Можно и верить, и не верить. Можно и держать, и не смотреть. Можно иконы на шкаф ставить, а микроскопы – на полку. Ничего не ломается от этого. Жизнь вообще очень прочная штука. Прочнее, чем мы думаем.

Она помолчала.

– И чай у тебя, Агата, отвратительный. Травы сыплешь горстями, вкуса не чувствуешь. Заварку нормальную купи, индийскую, в пачке. Гвидон знает, какую.

– Куплю, – сказала Агата.

– Ну всё. Я спать.

– Спокойной ночи, Марфа Петровна.

– Агата.

– Да?

– Ты это… не бери в голову. Я не занудствую, я забочусь.

– Знаю.

– Знаешь, а молчишь. Ладно, бывай.

Гудки.

Агата положила трубку и долго смотрела в окно.

– Котофей, – сказала она. – Марфа Петровна только что призналась, что смотрит в микроскоп.

– Я слышал, – сказал кот, не поднимая головы. – Я вообще всё слышу. У меня уши – локаторы.

– И что ты думаешь?

– Думаю, что она стареет.

– Это не старение. Это…

– Что?

– Не знаю. Оттепель?

– Мяу, – сказал Котофей. – Оттепель. Хорошее слово. Только не говори ей. Она загордится.

Агата усмехнулась.

В углу, на полке, стояла икона. Не Николая – своя, старая, доставшаяся от бабушки. Тёмная доска, едва различимый лик. Агата редко на неё смотрела. Не потому, что не верила. Просто не знала, о чём спрашивать.

– Знаешь, – сказала она тихо, – я тоже иногда в неё смотрю. Не молюсь. Просто смотрю. И мне кажется, что она… не ждёт от меня ничего. Ни веры, ни покаяния, ни просьб. Просто смотрит в ответ. И это… достаточно.

– Кому достаточно? – спросил Котофей.

– Нам обеим, – сказала Агата.

Ночью Агате приснился Антоша.

Не тот Антоша, каким он был в тридцать один – взрослый, спортивный, с планами на жизнь. А тот, маленький, пятилетний, с любопытными глазами и вечно разбитыми коленками.

– Папа сказал, что у дяди глаза грустные, – сказал Антоша, разглядывая икону. – А я думаю, он не грустный. Он просто смотрит долго-долго. Когда долго смотришь, глаза устают. У мамы тоже устают, когда она за мной из окна смотрит. А я машу, и она улыбается.

Агата хотела спросить его о чём-то важном, но он уже убегал – по тропинке, в лес, в тот свет, который за иконой.

Она проснулась с ощущением, что её кто-то держит за руку.

Никого не было.

Только Котофей, дышащий в ухо.