реклама
Бургер менюБургер меню

Марина Баранцева – Избушка на краю себя. Книга 5.0. Свидетель (страница 6)

18

Он замолчал.

– Вы бы что? – спросила Агата.

– Я бы провалился, – сказал Николай. – В какую-то чёрную дыру, из которой нет выхода. Я это чувствовал. Краем сознания. Если я сейчас сяду, если я сейчас заплачу, если я сейчас признаю, что моего сына больше нет – я не встану. Никогда. Поэтому я продолжил совещание. Обсуждал коэффициенты, допуски, сроки поставок. У меня был очень ровный голос. Коллеги потом сказали: «Ты держался как настоящий мужчина». А я думал: «Я не держался. Я умер. Просто забыл лечь».

Он взял чашку. Отпил. Поморщился – то ли от горечи, то ли от воспоминаний.

– Три года, – сказал он. – Три года я «держусь». Хожу на работу. Выполняю план. Отвечаю на вопросы. Жена плачет – я обнимаю. Дочь звонит – я говорю: «Всё хорошо, держись». А сам… сам не знаю, кто я. Инженер? Отец? Муж? Живой?

Он замолчал. Потом, словно решившись, развернул свёрток.

На свет появилась икона.

Старая, тёмная, в тяжёлом серебряном окладе. Лик едва угадывался – то ли Спас, то ли Никола, то ли кто-то третий, строгий и усталый, каких много на старых досках.

– Это бабушкина, – сказал Николай. – Она верующая была. Мама не взяла – комсомолка, атеистка. А я взял. Не потому, что верил. Просто… память. Антоша маленький любил рассматривать. Говорил: «Папа, а почему у дяди глаза грустные?» Я отвечал: «Потому что он много знает». Антоша кивал и говорил: «Когда я вырасту, я тоже буду много знать». Он вырос. Узнал. И ушёл.

Николай провёл пальцем по окладу. Палец дрожал.

– Я не могу на неё смотреть. Каждый раз, когда вижу этот лик, я слышу: «Папа, а почему у дяди глаза грустные?» Я не могу её выбросить – это бабушкино, это память, это… предательство. Я не могу её оставить – она стоит у меня в кабинете и смотрит. Три года смотрит. Я переворачиваю её лицом к стене – мне кажется, что я предаю Антошу. Я ставлю лицом к себе – я не могу работать, потому что у меня внутри всё обрывается. Жена говорит: «Сходи к батюшке, отдай в церковь». А я не могу. Потому что если я отдам икону, я признаю, что Антоши больше нет. А если я признаю – я перестану быть отцом. Понимаете? Пока икона здесь, я ещё как-то держусь. Но я больше не могу так держаться. Я устал.

Он замолчал. Чашка в его руках остыла, он так и не сделал ни глотка.

Агата смотрела на икону. Потом на Николая. Потом куда-то вглубь себя, где у неё самой хранился похожий узел.

– Знаете, – сказала она, – у меня есть свекровь. Марфа Петровна. Всю жизнь проработала в лаборатории, заведовала клинической диагностикой. Микроскопы, пробирки, анализы. В бога не верит, в чудеса – тем более. Когда у неё спрашивают: «Марфа Петровна, а как же душа?» – она отвечает: «Душа – это электромагнитная активность мозга. Прекращается активность – прекращается душа. Всё научно».

Николай поднял голову. В глазах мелькнуло что-то похожее на интерес.

– И что?

– А то, – сказала Агата, – что когда она уходила на пенсию, она завернула свой любимый микроскоп в байковую тряпочку и поставила на шкаф. Не пользовалась им двадцать лет. Но не выбросила. Я спросила: «Марфа Петровна, зачем вам микроскоп, если вы в него не смотрите?» А она говорит: «Не знаю. Рука не поднимается. Вдруг пригодится?»

Николай молчал.

– Не пригодится, – сказал он наконец. – Она же учёная. Понимает, что техника устаревает.

– Понимает, – кивнула Агата. – Но микроскоп стоит. Не потому, что она собирается в него смотреть. А потому, что он – часть её жизни. Часть её самой. Той Марфы Петровны, которая тридцать лет смотрела в окуляры и видела то, чего не видят другие. Микроскоп на шкафу – не инструмент. Это память о зрении.

Николай перевёл взгляд на икону.

– А это – память о вере? – спросил он.

– Это память о любви, – сказала Агата. – Ваш сын смотрел на этот лик и спрашивал, почему глаза грустные. Вы отвечали. Между вами было что-то. Не божественное – человеческое. Икона была свидетелем. Она не требует, чтобы вы в неё верили. Она просто помнит.

– А я? – голос Николая дрогнул. – Я помню. Но мне от этого не легче. Память – это не утешение. Память – это пытка.

– Потому что вы пытаетесь из неё что-то извлечь, – сказала Агата. – Утешение. Ответ. Смысл. А память не даёт ответов. Она просто держит. Как этот микроскоп на шкафу. Он не лечит, не открывает, не спасает. Он просто стоит. И этого достаточно.

Николай долго молчал. Пальцы его гладили оклад – медленно, почти ласково.

– И что мне с ней делать? – спросил он. – Оставить? Убрать? Отдать?

– А куда вам хочется?

– Не знаю. Я перестал понимать, чего я хочу. Три года я делаю то, что надо. Надо работать – работаю. Надо поддерживать жену – поддерживаю. Надо жить – живу. А хотеть… хотеть я разучился.

Агата встала, подошла к окну. На подоконнике, рядом с берестяной колыбелькой, стояла плошка с сухими семенами.

– Знаете, чем отличается живой от неживого? – спросила она, не оборачиваясь.

– Чем?

– Живое не знает, что будет завтра. Неживое – знает. Камень знает, что он будет камнем. Вода знает, что она будет течь. Огонь знает, что он будет гореть. А человек не знает. И это мучительно. Но это и есть жизнь.

Она повернулась.

– Вы три года пытались стать камнем. Чтобы не чувствовать, не хотеть, не бояться. У вас почти получилось. Но камень не страдает. Камень не держит икону три года, не зная, что с ней делать. Камень не говорит жене: «Я не знаю, кто я». Камень просто лежит. А вы – сидите здесь, пьёте чай и спрашиваете у незнакомой женщины, куда деть свою боль. Значит, вы не камень. Значит, вы живой.

Николай смотрел на неё. В глазах – не благодарность, нет. Что-то другое. Растерянность пополам с облегчением.

– И что мне теперь делать с этой… живостью? – спросил он.

– Для начала – разрешить ей быть, – сказала Агата. – Не прятать. Не заглушать. Не заменять работой и планом. Просто признать: «Я жив. Мне больно. Я не знаю, зачем это. И я не знаю, что будет завтра». Это самое трудное.

– А икона?

– Икона подождёт. Она три года ждала. Подождёт ещё.

Николай посмотрел на лик. Тот смотрел куда-то вглубь, поверх его плеча, поверх времени.

– Она не грустная, – вдруг сказал он. – Я думал, грустная. А она… усталая. Как будто держит что-то тяжёлое. И не может опустить руки.

– Может, и держит, – сказала Агата. – У каждого своя ноша.

Он сидел ещё долго. Чай остыл совсем. Котофей, нарушив все правила кошачьего этикета, спрыгнул с печи, запрыгнул к Николаю на колени и улёгся, вдавив нос в сгиб локтя.

Николай замер. Потом очень осторожно, неуклюже, будто впервые в жизни, положил ладонь на кошачью спину.

– Тёплый, – сказал он.

– Мурлыкает, – сказала Агата. – Значит, доверяет.

– А чему тут доверять? – усмехнулся Николай. – Я же камень.

– Камни не греют, – сказала Агата.

Он уходил, когда солнце уже клонилось к закату.

Икону нёс в руках, не заворачивая. Спросил на пороге:

– А Марфа Петровна – она до сих пор держит микроскоп на шкафу?

– Держит.

– И не смотрит в него?

– Не смотрит.

– А зачем?

– Я думаю, – сказала Агата, – она держит его не для того, чтобы смотреть. А для того, чтобы помнить: она – та, кто умеет смотреть. Даже если сейчас не смотрит.

Николай кивнул. Помолчал.

– Я позвоню жене, – сказал он. – Скажу, что сегодня не приду к ужину. Посижу в кабинете. Посмотрю на икону. Просто так. Без вопросов.

– Хорошо, – сказала Агата.

– Спасибо, – сказал он. И вышел.

Методическая врезка.

Дневник Яги. Запись №845.

Сегодня я думала о вере.

Николай не верит в Бога. Николай не верит в чудеса. Николай не верит даже в то, что ему когда-нибудь станет легче. Но он держит икону три года. Не потому, что ждёт помощи свыше. А потому, что эта икона – последний мост к сыну.