реклама
Бургер менюБургер меню

Мариэтта Чудакова – Новые и новейшие работы, 2002–2011 (страница 90)

18

Его предостережениям не вняли (это и была та характерная советская слепота в отношении явления прецедентности, о которой мы только что упоминали[706]). Почти весь тираж тома был отпечатан в Ленинградской типографии и лежал на складе, когда в Москве начался Октябрьский пленум 1964 года. «Хрущев отправлен на пенсию („ввиду преклонного возраста и ухудшившегося состояния здоровья“[707]) и, конечно, соответствующая цитата в предисловии не просто теряет смысл, но становится „политической ошибкой“. В дирекции паника, Поспелов с целой группой сотрудников отправляется в Питер, злополучную страницу с цитатой выдирают и заменяют новой»[708].

Добавим, что отличительной чертой послесталинского периода была возможность ставить эксперименты на себе с уверенностью в том, что они по крайней мере не грозят летальным исходом (напомним вновь слова зощенковского персонажа — нэпмана Горбушкина). Поэтому в том же самом 1964 году, готовя к защите кандидатскую диссертацию о литературном процессе 30-х годов, я решила ни в коем случае не ссылаться на Хрущева: посчитала постыдным, вступая в сферу науки, опираться в историко-литературном исследовании на высказывания генсека (название его доклада о культе личности и сборника выступлений 1963 года были помещены только в конце короткого первого, безусловно обязательного для защиты раздела списка литературы — вслед за классиками марксизма-ленинизма). Я ставила всего 5 % на то, что защититься удастся (в тексте диссертации был поставлен еще один эксперимент, но о нем позже). Однако 26 июня 1964 года защита прошла благополучно, и даже очень. Когда через несколько месяцев мои сотоварищи по аспирантуре бегали в ВАК и умоляли выдать им ожидающую утверждения диссертацию для того, чтобы выцарапать из нее имя Хрущева, я говорила: «А я знала!» Некоторые верили.

4

Во второй половине 60-х годов, после насильственной смены руководства страной, в общественной жизни медленно, но неуклонно развивались два процесса.

1. Со стороны власти — вытеснение из общественной памяти всего того, о чем было сказано в докладе Хрущева, в первой повести Солженицына, в мемуарах генерала Горбатова и т. п. Одной из целей стало возвращение имени Сталина если не на прежнее, то на «достойное» место.

Власть, сменившая Хрущева, несомненно, потеряла веру в свою утопию. «Идейных» в ее рядах практически уже не было (а за пределами власти, как мы уже говорили, их было еще немало) — исключение составлял, по-видимому, один Суслов, идеологией и ведавший. Вступление танков в Прагу в августе 1968 года не диктовалось пафосом утопии — «чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать!» Это были действия, мотивированные иначе. Трудно было представить, чтобы что-то (кроме запуска космических аппаратов с людьми) могло вдохнуть в политику власти социополитический пафос. Но темные страницы недавней истории она тихой сапой неустанно затирала.

Есть основания предполагать, что к моменту октябрьского дворцового переворота 1964 года в обществе, да и во власти, намечалось продолжение ревизии сталинского периода, начатого в докладе. Те, кто были уверены в своей незапятнанности, хотели этого. Те же, кто помнил свои поступки, боялись.

Новый генсек нашел способ остановить дальнейшее разрывание безымянных могил. Выскажем здесь свое уверенное предположение, что исключительно с этой целью властью был «оживлен» в 1965 году День Победы (до этого 9 мая даже не был выходным днем): победителей не судят.

Это был беспроигрышный ход (что хорошо видно и сегодня, когда Победа вновь выдвинута на ту же роль противовеса «мрачным временам в истории нашей страны»[709]). Благодаря ему[710] удалось на долгие годы перенести какой-либо публично выражаемый интерес с действий власти внутри страны — на победу над гитлеризмом.

Вот почему 10 лет спустя, в 1975 году, в процессе тяжелейшего (четырехлетнего!) прохождения через разные цензурирующие инстанции тома статей Ю. Н. Тынянова с очень большим комментарием трех соавторов встретила возмущение редактора такая лишенная на непросвещенный взгляд какой бы то ни было политической подоплеки фраза из статьи Тынянова 1921–1922 годов «О композиции „Евгения Онегина“»:

«С одной стороны, существование vers libre и freie Rhythmen с неограниченной свободой просодии, с другой — такая ритмически и фонически организованная проза, как проза Гоголя, Андрея Белого, в Германии Гейне и Ницше, — указывают на необычайную шаткость понятия о звуковой организации поэзии и прозы, на отсутствие ясного раздела между ними…»

Держу пари на любую сумму, что никто из сегодняшних читателей этого текста не сумеет связать его с празднованием дня Победы.

Заведующая редакцией искусства (в ней выпускалась среди прочего такая фундаментальная научная серия, как «Литературные памятники») специалист по балету О. К. Корнева, которая лично контролировала работу над сборником Тынянова и прилежно читала его статьи, была неподдельно (подчеркну это) возмущена:

— Как можно вот так, через запятую, помещать Гейне — и Ницше, да еще в год тридцатилетнего юбилея нашей Победы!

Через полгода после утверждения Дня Победы, в начале 1966-го, власть произвела довольно сильный натиск на общество с целью реабилитации генералиссимуса. Но научная и художественная интеллигенция организовала серьезное сопротивление, и только благодаря ему (что хотелось бы подчеркнуть) этого сделать не удалось[711].

Ревизия наследия оттепели тем не менее продолжалась. В 70-е годы шла плановая чистка всех массовых библиотек от литературы до 1964 года как устаревшей (причем содержательное «устаревание» подменялось якобы физическим). Те, кто учились в 70-е годы в школах и в институтах и по каким-либо причинам не имели доступа к давно развернувшимся самиздату и тамиздату, оказались в информационном вакууме относительно всего добрежневского периода советской истории. Если рядом не было авторитетных и осведомленных о сталинском времени старших, в семье или вне семьи, получались те самые люди, коих мы видим сегодня в верхних эшелонах российской власти.

2. Со стороны общества — отвоевывание печатных и иных форм обнародования произведений гуманитарных наук, литературы, иных искусств.

Мы ограничиваемся рассмотрением поведения (или, как принято нынче выражаться, стратегии) людей пишущих, но не писателей, а гуманитариев в широком смысле слова — критиков, историков литературы, журналистов (не «международников», которые были частью власти) и т. п. При этом, разумеется, речь идет о тех, кому действительно было важно, под каким именно текстом стоит его имя[712].

Нужно иметь в виду: никаких иных прав, кроме права напечатать, выставить, вывести на сцене или спроецировать на полотно кинотеатра, отвоевать у власти было невозможно. Скажем, правом выезда за рубеж — на конференцию, концерт или даже в турпоездку (в составе работников какой-либо отрасли — библиотек или продуктовых баз) — советский подданный либо обладал, либо нет. И при этом он зачастую даже не имел представления о мотивации — почему именно оказался невыездным.

5

Что же именно мы отвоевывали в эпоху после утопии — то есть в конце 60-х и особенно в 70-е годы, когда сама власть уже явно не верила ни в какие светлые идеалы и ее действиями двигала только идея самосохранения (как она сама ее понимала)?

а) Право публиковать (и как минимум упоминать) тексты тех авторов, которые не нравились власти. Задача власти была — уменьшить количество их текстов и упоминаний о них в печати. Наша — увеличить.

б) Публиковать и такие тексты официально поддерживаемых авторов, которые этих авторов «не украшали»[713].

Под местоимением «мы» я подразумеваю людей, живших в описываемые годы в России (а также в других союзных республиках), не собиравшихся ее покидать и печатавшихся в советской подцензурной печати. Мы опирались на презумпцию (как бы странно и, возможно, высокопарно это ни прозвучало), что наша страна не отдана в безраздельное пользование исключительно власти и что у гуманитария есть свои обязанности перед ее огромным населением. Мучительный вопрос о коэффициенте полезного действия или «стоила ли игра свеч» я оставляю за пределами данной работы.

В эти годы — после скандала с «Доктором Живаго», который, не напечатанный в отечестве, так или иначе получил огромную мировую славу, что не могло не влиять на внутреннюю литературную и общественную ситуацию; после публикации «Одного дня Ивана Денисовича» (1962) и «Мастера и Маргариты» (1966–1967), полностью выпадавших из советского печатного контекста (и также получивших мировую славу), и многих других произведений, в большей или меньшей степени противоречивших советскому регламенту и узусу, — власть, можно сказать, проиграла литературу. И она следила уже главным образом за тем, чтобы альтернативных, как сказали бы сегодня, авторов по возможности не издавали и поменьше упоминали.

Не только публиковать, приходилось отстаивать право упоминать и подвергать анализу ранние произведения тех авторов, чья репутация оказалась подмоченной в связи с их поздними произведениями.

Роль прецедента по отношению к текстам неудобоупоминаемых авторов не уменьшалась, а росла. Все это карикатурно напоминало британскую судебную систему. Так, работая в 1971 году с редактором издательства «Наука» над книгой «Мастерство Юрия Олеши»[714], я вынуждена была, чтобы сохранить в тексте упоминания ранней прозы Пастернака («Детство Люверс», «Письма из Тулы», «Повесть»), приносить заведующему редакцией книги (затребованы были издания исключительно последних лет — не каких-нибудь 20-х), где речь шла (как правило, очень кратко) об этой прозе. Напомню, что эти сочинения Пастернака отстояли от одиозного «Доктора Живаго» на тридцать с лишним лет.