реклама
Бургер менюБургер меню

Мариэтта Чудакова – Новые и новейшие работы, 2002–2011 (страница 91)

18

Но зачем заведующему редакцией, очевидным образом занятому исключительно сохранением своего места, нужны были эти книги? Это как раз было свидетельством того, что остановить некое движение он уже не мог. Раз рукопись о никому не нужном Олеше оказалась почему-то в его редакции («Вы всё какими-то ущербными писателями занимаетесь», — сказал он шесть-семь лет спустя, когда у них оказалась моя рукопись о Зощенко), надо было хотя бы обезопасить самого себя относительно ее содержания: суметь в случае чего подтвердить фактами, что его авторы не первыми пишут о ранней прозе непотребного Пастернака[715].

То, что в других цивилизациях считалось заслугой исследователя — писать о чем-либо впервые или обращаться заново к давно не привлекавшему исследовательского внимания, — в советской издательской жизни конца 60–70-х становилось существенным недостатком. Говорилось прямо: «Нельзя, потому что о ранней прозе Пастернака не пишут».

То есть для того, чтобы беспрепятственно пройти в печать, лучше было писать о том и так, о чем и как уже написано. И — абсурдным образом — публиковать только то, что уже опубликовано.

В 1973 году в 34-м выпуске «Записок» ГБЛ были напечатаны прекрасным знатоком русской поэзии начала XX века А. А. Морозовым 10 писем (1909–1911 гг.) юного Мандельштама Вяч. Иванову. Там содержались и 34 неопубликованных ранних стихотворения автора писем (тогда только что наконец вышел — после семнадцати лет «пробивания» его через все барьеры — первый за сорок с лишним лет однотомник Мандельштама[716]). В то время Госкомиздат (то есть общесоюзное министерство печати) был занят тем, чтобы не допустить в печать (в составе 35-го выпуска упомянутых «Записок») рукопись обширного обзора обработанного мною архива М. А. Булгакова, и искал компромат на издательство «Книга», где выходили «Записки», а также и на их редактора. Для этого важно было осудить нечто уже напечатанное в «Записках»[717].

С. В. Житомирская рассказывает в своих мемуарах, как ее и главного редактора «Книги» вызвали на заседание Главной редакции общественно-политической литературы Госкомиздата и они были «подвергнуты коллективному избиению». Главный редактор главной редакции[718] В. С. Молдаван «возмущался: „Кто вам позволил опубликовать стихотворения, не вошедшие в однотомник? Его состав решался в высоких Инстанциях (слово это даже звучало у него с заглавной буквы), и никто не вправе выходить за его пределы!“ Можно было подумать, что мы перед судом инквизиции и обвиняемся в искажении канонического текста Священного Писания. До сих пор, вспоминая советское время, — пишет С. В. Житомирская, — не устаю удивляться тому, какое значение власть придавала тогда силе печатного слова, до какой степени не жалели времени, усилий и расходов, чтобы изолировать от него общество. Конечно, Молдаван преследовал свои микроскопические карьерные цели, но строил-то он свои действия именно на гипертрофированном значении слова»[719].

31 января 1974 года коллегия вынесла решение «О содержании „Записок Отдела рукописей ГБЛ“». То есть — на самом высоком из ведавших книгоиздательством этажей рассматривался вопрос об издании, имевшем по тем временам не просто маленький, а микроскопический тираж — 1000 экз. (книги тогда выходили тиражами по 50–100 тыс. экз., редко — 20 или 10 тыс.).

Процитируем это «решение» (так официально обозначен жанр документа):

«Ознакомление с материалами, публикуемыми и готовящимися к публикации в „Записках“, в частности, 34-го и 35-го выпусков, показывает, что редколлегия сборников[720] подготовила их без надлежащей идеологической оценки архивных материалов.

Следы очевидной случайности в подборе материалов проявлены при публикации писем О. Мандельштама к В. Иванову. Прежде всего читатель вводится в заблуждение редакционным вступлением, в котором говорится, что письма эти существенны для понимания его отношений со старшим современником и содержат характеристику раннего периода творчества поэта. Обнаружить обещанный материал в названой публикации не удается. Более того, письма эти вызывают досаду именно отсутствием в них чего-либо важного для творчества самого поэта и для истории нашей литературы[721]. <…> Главная редакция общественно-политической литературы решила:

1. Обратить внимание главного редактора издательства „Книга“ на недопустимое устранение от своей издательской роли при подготовке данных изданий.

2. Указать главному редактору издательства „Книга“ (т. Мильчин) на неправильную позицию при подготовке 34 выпуска „Записок“, когда не было принято во внимание одновременное издание сборника стихов О. Мандельштама в издательстве „Советский писатель“.

3. Признать идейный уровень рукописи М. Чудаковой „Архив М. А. Булгакова“ неудовлетворительным и не соответствующим характеру данного издания.

4. Предложить[722] издательству „Книга“ вернуть рукопись в ГБЛ на доработку[723].

В. С. Молдаван»[724].

Вернемся к Пастернаку.

За девять лет борьбы за упоминание «Детства Люверс» мы ушли так далеко, что издательство «Советский писатель» стало готовить в 1980–1981 годах том прозы Пастернака.

Уже с обложки и титульного листа красиво изданной книги (Воздушные пути: Проза разных лет. М., 1982), с первой ее страницы (оборот титула) начиналась ложь. Издательская аннотация гласила: «В книгу вошли прозаические произведения выдающегося советского поэта Бориса Пастернака <…>, созданные автором в разное время с 1915 по 1957 год». На следующей странице начиналось предисловие академика Д. С. Лихачева «Звездный дождь: Проза Б. Пастернака разных лет». Ни в предисловии, ни в книге — ни слова о «Докторе Живаго». И ни слова об этом изъяне, ни даже хорошо завуалированного (этим уменьем мы все к тому времени владели) намека — в рецензии В. А. Каверина на книгу. Когда я заговорила об этом с В. А. — мы поддерживали дружеские отношения, особенно укрепившиеся в процессе четырехлетней битвы за издание тома статей Тынянова (см. ранее), вышедшего наконец в 1977 году, — он уверенно пояснил: «Ну что вы! Ведь Дмитрию Сергеевичу поставили это условие — не упоминать „Доктора Живаго“». — «Ну и не надо было принимать этого условия! Это Д. С. должен был ставить им условия. Кто же еще?..» Не удержавшись, я добавила жестоко: «А как же Борис-то Леонидович?.. Подумал, наверно: „Уж если Дмитрий Сергеевич… И Вениамин Александрович…“» В. А. приуныл — он мгновенно чувствовал уколы совести. Но люди этого поколения, давно достигнувшие того статуса, который позволял им ставить власти свои условия (и они наверняка «пробили» бы хотя бы упоминание романа), так и не выучились это делать. А нам, в свою очередь, не дано было, наверно, до конца понять глубинный страх перед властью тех, кто был в Соловках во время массовых расстрелов 1929 года, кто писал, рискуя жизнью, письма Берии об арестованном брате (Л. А. Зильбере) в разгар массового государственного террора.

Тяжело было читать и концовку статьи Д. С., включавшую (пусть косвенно: он несомненно хотел хоть намекнуть читателю на неудобосказуемое) автора предисловия в гнусную игру власти:

«Проза не была для Пастернака попутным явлением, чем-то второстепенным.

В письме к Е. Д. Романовой от 23 декабря 1959 г. Пастернак так писал о прозе: „Дороже всего мне Ваше знание того, на чем Гоголь с ума сошел или чем измучился: того, чем может быть настоящая художественная проза, какое это волшебное искусство, на границе алхимии…“»

Что должен был чувствовать квалифицированный (а другой бы не взял в руки этот том) читатель 1982 года, ясно понимая, о какой прозе должен был писать Пастернак в декабре 1959 года?.. Читатель узнал о том доподлинно (если дожил) только в 1998 году, когда текст письма корреспондентке, приславшей Пастернаку в 1959 году свою статью о «Докторе Живаго» (чтобы «хоть чем-то проявить себя на Вашей стороне») был впервые опубликован полностью; он начинался словами: «Сердечно благодарю Вас, дорогая Елена Дмитриевна, за Ваши чудесные размышления о романе»[725].

7

Не мытьем, так катаньем поле исследования литературы XX века расширялось, как вообще расширялась и сфера гуманитарного знания. Прорывом была, скажем, статья С. Аверинцева о Шпенглере в «Вопросах литературы» 1968 года. Именно в том году весьма значимый тогда журнал достиг некоторой едва ли не наивысшей в условиях цензуры планки: ценные публикации были в нескольких номерах. А далее происходило следующее, далеко не всеми в нашей всегда готовой к пессимистическим диагнозам и прогнозам среде замеченное.

Понятно, что после подавления Пражской весны в отечественном воздухе похолодало. Этот холод стал еще ощутимей после разгона редколлегии «Нового мира» в начале 1970 года. Однако реальные факты, остававшиеся почти не замеченными нашим гуманитарным сообществом, до сего дня сохранившим привычку к априорным суждениям, противоречили почти всеобщей уверенности в том, что все достигнутое за предшествующие годы потеряно[726]. Между тем достигнутое не так легко теряется (что не все видят и в сегодняшней России, но не о том речь). Так, новоназначенная редколлегия «Нового мира» была смущена (представьте себе!) окружившим ее несомненным общественным презрением и в первые годы отнюдь не спешила потрошить добротный редакционный портфель. А сотрудники редакции — А. С. Берзер, К. Н. Озерова, Инна Борисова — приняли решение остаться на некоторое время на своем посту (несмотря на сильнейшее давление нескольких бывших членов редколлегии, не стеснявшихся прямого шантажа в своем желании непременно гордо оставить на месте журнала выжженное поле). Их целью было — успеть ввести в литературный процесс хотя бы несколько новых имен и произведений. Меня лично они просили не забирать статью, готовившуюся для «старого» «Нового мира». Могу свидетельствовать, что после ожесточенных препирательств с одним из наиболее ретроградных членов новой редколлегии (об этом рассказано в «Постскриптуме» к статье в 1-м томе моих «Избранных работ») «Заметки о языке современной прозы» были напечатаны в том виде, в котором вряд ли их удалось бы протащить сквозь частокол уверенной в себе и в своем непогрешимом знании литературы прежней редколлегии. Таковы были фиоритуры и фортели советской литературно-общественной жизни.