Мариэтта Чудакова – Новые и новейшие работы, 2002–2011 (страница 76)
Брат Твардовского, Иван Твардовский, описал в своих мемуарах трагический для семьи день 19 марта 1931 года:
«В первой половине дня прибыл к нам сам председатель сельсовета. …Переминаясь у порога, стояли понятые. Лицо председателя было обветренно-загорелое, взгляд строгий… Наше запустевшее жилище он осматривал пристально, пожимал плечами, что-то думал про себя <…>
В одежонках сидели на лежанке детишки. Наслышавшись всякого, они глядели на председателя тем детским взглядом, когда ничего доброго не ожидают от незнакомых, — тревожно и гадательно. Возле детей стояла мать, оробевшая и осунувшаяся, с припухшими от слез глазами, в предчувствии услышать еще что-то тяжкое.
<…> Обстановка нашего жилья в те дни не могла не вызывать недоумения. Председатель сам видел полную несостоятельность рассказа о наших доходах.
<…> Вышел в сени, заглянул в кладовую: она была пуста, сел рядом с понятыми, сцепив руки и опершись локтями на колени и склонив голову, похоже, что-то думал, может быть, про себя сочувствовал, но отменить он ничего уже не мог, если бы даже и был внутренне не согласен с тем, что был обязан выполнить»[629].
Можно представить себе, с каким чувством Твардовский, помнивший рассказы близких об этом дне, читал 35 лет спустя рукопись молодого, родившегося в годы раскулачивания писателя Бориса Можаева. В 1966 году он опубликовал ее в «Новом мире» под названием «Из жизни Федора Кузькина», вполне предвидя разгром в пух и в прах официозной критикой. Герой повести, недавний фронтовик, выходит из колхоза, потому что не может больше работать бесплатно: не на что кормить детей. И ему как единоличнику духовные наследники тех людей, что раскулачивали семью Твардовского, тут же дают
По жалобе Кузькина в обком в дом к нему приходит комиссия. Тут же приходят из школы его дети, «сразу втроем — с сумками в руках и, не глядя, кто и что за столом, заголосили от порога:
— Мам, обедать!»
Обкомовцы спустились в подпол и «с минуту оглядывали небольшую кучку мелкой картошки.
— Это что у вас, расходная картошка?..
— Вся тут, — ответил Фомич.
Они молча вылезли.
— Кладовая у вас есть?
— Нет.
— Это что ж, весь запас продуктов?
— Вот еще кадка с капустой стоит.
Они вышли в сени.
— Как же вы живете? — спросил Федор Иванович растерянно.
— Вот так и живем, — ответил Фомич».
И все шестидесятые годы Твардовский — главный редактор «Нового мира» — будет отдавать предпочтение той прозе, что рассказывала — с неизменным большим риском и для цензуры, и, в случае удачного проскакивания в печать, для официозной критики — о новом государственном закабалении русского крестьянства, век назад освобожденного от рабства.
Но в то же самое время он радуется, что удается напечатать «Записки покойника» Булгакова — после двухлетней борьбы за роман, являющийся, по мнению цензора, «злобной клеветой на коллектив МХАТ»[630].
Правда, это заглавие не могло (по необъяснимым сегодня причинам) быть пропущено цензурой, и для публикации взяли предыдущий авторский вариант названия — «Театральный роман».
5. Коллизии брежневского времени
22 апреля 1964 года Л. К. Чуковская описывает свой очередной визит к Ахматовой:
«Она — сразу о Бродском.
Я пересказала ей одну забавную городскую сплетню.
Пьянка у Расула Гамзатова. Встречаются Твардовский и Прокофьев. Оба уже пьяные. Твардовский кричит через стол Прокофьеву:
— Ты негодяй! Ты погубил молодого поэта!
— Ну и что ж! Ну и правда! Это я сказал Руденко, что Бродского необходимо арестовать!
— Тебе не стыдно? Да как же ты ночами спишь после этого?
— Вот так и сплю. А ты в это дело не лезь! Оно грязное!
— А кто тебе о нем наговорил?
— Оно мне известно как депутату Верховного Совета.
— И стихи тебе известны как депутату?
— Да, и стихи.
Анна Андреевна перебила меня:
— Они ему известны, конечно, от Маршака, да и я передала их Твардовскому через одного своего друга. Продолжайте.
Тут Твардовский заметил Якова Козловского, поэта и переводчика, и закричал:
— Что же ты его не арестовываешь? Ведь он тоже переводчик, тоже переводит по подстрочникам и тоже еврей! Звони немедленно Руденко!
(<…> Спрошу у Самуила Яковлевича, понравились ли Твардовскому стихи? Поэзия Бродского — она ведь ему чужая и чуждая. Если не понравились, то тем более чести Александру Трифоновичу как человеку и депутату: значит, он вмешается из ненависти к антисемитизму и беззаконию.)
Я сказала Анне Андреевне, что собранные нами документы <…> уже пошли „наверх“ по трем каналам: через Миколу Бажана, через Твардовского и через Аджубея»[631].
С. Липкин, передавший Твардовскому стихи Бродского по просьбе Ахматовой, вспоминал: «Твардовскому стихи не понравились. „Талантливо, — сказал он, — но слишком литературно“»[632].
Приведем суждение пристрастного к Твардовскому Варлама Шаламова, справедливое лишь отчасти: «Твардовский пытается зачеркнуть двадцатый век русской поэзии и оттого-то поэтический отдел „Нового мира“ так беден и бледен» («Твардовский. „Новый мир“. Так называемая некрасовская традиция», 1960-е).
На следующий год, осенью 1965-го — арест Синявского и Даниэля, начало 1966-го — судебный процесс и оглушивший весь мир приговор: пять и семь лет лагерей за напечатание за границей своих собственных сочинений.
У Твардовского отношение к этому сложное, он весь нацелен, как и много лет назад, на работу на читателя отечественного — на всем безбрежном пространстве России. К тому же его поступки зажаты в рамки страстного желания сохранить журнал (который конечно же попадает под дополнительный обстрел как печатавший Синявского).
Человечески всегда он оставался на особицу, отличаясь от всех решительно
Твардовский 1967 года весьма отличен от Твардовского 1936-го. Восторженно отнесшись к рукописи Ф. Абрамова «Две зимы и три лета» («Вы написали книгу, какой еще не было в нашей литературе, обращавшейся к материалу колхозной деревни военных и послевоенных лет» — из письма Ф. Абрамову от 29 августа 1967 года), он пишет тем не менее автору, что если его главный герой «живет расчетом, как не дать погибнуть семье, оставшейся на его попечении после гибели отца на фронте, то удерживающее его на земле колхозной чувство долга могло еще действовать во время самой войны, а уж после войны, простите меня, читатель не может поверить, что находятся еще дураки, убивающиеся за пустопорожний трудодень, имеющие возможность по самой крайности заработать хотя бы в леспромхозе 10 руб. в день, т. е. 10 килограммов хлеба, которые он и в месяц не зарабатывает в колхозе…».
Журнал его — единственный в стране решающийся на то, на что не решаются другие, — давно под ударом. Цензура задерживает каждый номер; они выходят с опозданием в два месяца и более.
Вторая половина 60-х — тяжелое время отката от антисталинизма короткой эпохи оттепели. Признаки этого отката — постоянная тема в кабинетах редколлегии «Нового мира», отразившаяся в записи 14 января 1965 года: «Команда по всем линиям: никаких лагерей, никаких — как темы литературных произведений. Это уже чувствовалось и ранее, наближалось. М. б., Солженицын не так уж был неправ в своей особой оценке ноябрьских событий» (то есть последствий отставки Хрущева осенью 1964-го).
Эти годы — рубежное время духовной жизни Твардовского, время непрерывной мировоззренческой динамики — не в последнюю очередь под влиянием постоянного, богатого перипетиями контакта с Солженицыным.
«Мы же во власти своей „религии“, — запишет он 11 марта 1967 года, — ограничившей нас, урезавшей, обкорнавшей, обеднившей. Явление Солженицына — первый (! —
6 июня в Отделе культуры ЦК с Твардовским обсуждается вопрос о печатании «Ракового корпуса» Солженицына (поскольку прошел слух, что его уже печатают на Западе, считают, что надо что-то делать) и его же письмо IV Съезду писателей.
«Я сказал, что есть два варианта решения вопроса:
1) Посадить Солженицына, а заодно и меня, как крестного отца его.
2) Немедленно напечатать отрывок из „Ракового корпуса“ в „ЛГ“ со сноской: печатается полностью в „НМ“. <…>.
Вопрос: как вы относитесь к поступку Солженицына?
— Я бы так не поступил (250 экз. письма к делегатам съезда), но бросить в него камень не могу. Он доведен до отчаяния, терять ему нечего. Объявить человека
С весны 1967-го с трудом идет работа над предисловием к собранию сочинений Исаковского. Все, что писано Твардовским о любимом и уважаемом поэте раньше, теперь решительно отвергается: «Однобоко, по-газетному краснословно — вот что значит 17 лет назад…» (С советским газетным «краснословием» он ведет войну с конца 40-х годов.)