реклама
Бургер менюБургер меню

Мариэтта Чудакова – Новые и новейшие работы, 2002–2011 (страница 78)

18

Хорошо помнится ее высказывание: «Никогда не понимала слов: чем хуже — тем лучше. Всегда считала: чем хуже — тем хуже».

Степень преданности ее литературе не сравнима ни с кем в журнале, кроме Твардовского. Она думала и о писателях, и — не менее! — о читателях, желая как можно дольше — сколько получится — не лишать их хорошей литературы. У некоторых членов редколлегии после разгрома журнала безликий отечественный читатель вообще не возникал в светлом поле сознания: оно было целиком заполнено личными проблемами.

Ю. Трифонов вспоминал:

«До меня доносились слухи о том, что Марьямов и Дорош (члены редколлегии Твардовского. — М. Ч.), а также женщины из отделов прозы и критики сурово осуждены кем-то из ушедших работников за то, что остались в журнале. Атмосфера была нервная. Кто-то с кем-то перестал здороваться, кто-то с кем-то порвал отношения. Осуждение честнейших Марьямова и Дороша, так же как полезнейших работников Берзер, Озеровой, Борисовой, представлялось мне несправедливостью. Казалось, вначале ее можно было объяснить только некоторой затуманенностью мозгов горячими парами обиды, что вполне объяснимо. Но время шло, а осуждение не гасло, наоборот, разгоралось. Тогда стало ясно, подчас люди заботились не о деле, судьбы литературы отступали на второй план.

Это было грустное зрелище. Недавние творцы и охранители „Нового мира“ спешили как можно скорее его разрушить. Они требовали, чтоб все старые работники покинули журнал, чтоб авторы забирали свои произведения. А между тем надо было делать как раз обратное: стараться не уничтожать, а всеми силами продолжать громадное дело Александра Трифоновича — собирание русской литературы! По-моему, тут была сама очевидность. И жизнь показала, что Александр Трифонович воздвиг такое мощное здание, заложил такие основы, что окончательно уничтожить все это не удалось ни чиновникам, ни вновь пришедшим деятелям, ни разрушителям из числа бывших строителей, которые твердили „чем хуже, тем лучше“ и полагали, что чем ужаснее будут произведения на страницах журнала, тем полезней.

Раскол становился все глубже, но Александр Трифонович, по-видимому, не знал всех подробностей того, что происходило после его ухода. Не знал, наверно, того, что Солженицын заходил к Асе Берзер в редакцию и говорил, что она должна оставаться там как можно дольше, что некто, встретившись с Асей на улице, не поздоровался. Работа Аси в редакции превратилась в двойную пытку: угнетала необходимость иметь дело с новыми руководителями журнала, и мучили конечно же разговоры за спиной бывших коллег. А ведь Ася Берзер, как и все оставшиеся в журнале, стремилась к единственному: сохранить все, что возможно, от старого „Нового мира“, и как можно дольше. Бывшие коллеги говорили: ничего не удастся! Напрасно себя обманываете. Надо уходить, и пусть этот журнал станет еще хуже, чем „Октябрь“.

Разумеется, старый „Новый мир“ умирал. Но кое-что — усилиями таких людей, как Ася, — на его страницах продолжало появляться. В течение 1970 года появились рассказы Абрамова, Искандера, Тендрякова, Семина, Некрасова, цикл рассказов Шукшина, повесть Быкова „Сотников“, публикация Паустовского, последняя часть „Деревенского дневника“ Дороша, роман Фоменко „Память земли“[637].

Мне хочется сказать о том, как непредвиденно сложно и мучительно происходило умирание журнала. Он не хотел умирать! Он сопротивлялся, как мог сопротивляться молодой, полный сил и жажды жизни организм. Этим организмом была молодая литература, созданная Александром Трифоновичем и его журналом и ставшая магнитом для всей читающей и пишущей России. Куда, по мнению бывших коллег, должны были направлять свои рукописи десятки начинающих авторов из российских медвежьих углов и тьмутараканей. А ведь все это по привычке текло сюда и попадало все к тем же Берзер и Борисовой. И они делали что могли. И терзались при этом. И каждый день решали для себя вопрос: уйти или еще подождать?

Драма и гибель Александра Трифоновича повлекли за собой другие драмы, другие гибели, поводом для которых было не только главное, но и какие-то вторичные страдания.

Очень скоро сгорели Дорош и Марьямов, не вынесшие разгрома журнала и осуждения, которому они подвергались со стороны бывших товарищей. „Преступление“ Дороша было двойное: во-первых, он задержался в редколлегии, во-вторых, напечатал в сентябрьском номере свой „Деревенский дневник“. После смерти Александра Трифоновича Дорош и Марьямов не прожили и года» (из «Записок соседа»).

«В тесноте люди живут, а в обиде гибнут. Так погибли многие уже у нас: после общественного разгрома смотришь — и умер. Есть такая точка зрения у онкологов: раковые клетки всю жизнь сидят в каждом из нас, а в рост идут как только пошатнется… — скажем, дух. Лишь выдающееся здоровье Твардовского при всех коновальских ошибках кремлевских врачей дает ему еще много месяцев жизни, хоть и на одре.

Есть много способов убить поэта.

Твардовского убили тем, что отняли „Новый мир“»[638].

Он умер в декабре 1971 года, но умирал, уже не имея возможности говорить, более года.

К. Ваншенкин, очень любивший Твардовского, написал стихи о своем последнем посещении его, уже тяжелобольного, в 1970-м на даче в Красной Пахре.

И, голову склоня, Взглянул бочком, как птица, Причислив и меня К тем, с кем хотел проститься. <…> Какой ужасный год, Безжалостное лето, Коль близится уход Великого поэта. …Как странно все теперь, В снегу поля пустые… Поверь, таких потерь Немного у России.

Пастернак и Булгаков: рубеж двух литературных циклов

Первая публикация: Литературное обозрение. 1991. № 5[639]

1

Биографический материал, дающий возможность сопоставить два этих имени, не так велик, но достаточно значим.

Они были почти ровесниками (Пастернак старше Булгакова на год с небольшим) — в одном, достаточно зрелом по тем временам возрасте встретили роковые события века. Булгаков приехал в Москву, «чтобы остаться в ней навсегда» (из автобиографии 1924 года) в конце сентября 1921 года — в те дни, когда Пастернак только что проводил своих родителей и сестру в Германию (сам, таким образом, тоже «оставшись» в Москве); он стал активно заводить в новом для него городе литературные знакомства, рыскал по букинистам, собирая библиотеку. Трудно предположить, чтобы они не встретились в 1921–1923 годах (за вычетом месяцев с августа 1922-го до марта 1923-го, которые Пастернак провел в Германии) на каких-либо литературных чтениях (которые Булгаков в эти годы усердно посещал) или в одной из московских книжных лавок. Но первая жена Булгакова Татьяна Николаевна (с которой он разъехался, по ее воспоминаниям, поздней осенью 1924 года) Пастернака не помнила; зато Л. Е. Белозерская подробно описывает впечатление от встречи с Пастернаком у С. 3. Федорченко (скорее всего, в 1926 году), где поэт читал из «Лейтенанта Шмидта»: «Не скажу, чтобы стихи мне очень понравились, а слова „свет брюзжал до зари“ смутили нас обоих с М. А. Мы даже решили, что ослышались»[640], и далее — о ее впечатлении от внешности Пастернака.

Поэзия XX века, тем более авангардная, по разным свидетельствам, мало волновала Булгакова (возможно, что и поэзия как таковая, хотя он и использовал ее для эпиграфов). Имя Пастернака связалось для него с футуристической, то есть революционной поэзией не позднее чем в 1919 году. «Прототипом» сборника стихов, описанного в «Белой гвардии» (тонкая книга, отпечатанная «на сквернейшей серой бумаге. На обложке ее было напечатано красными буквами: „Фантомисты-футуристы. Стихи: М. Шполянского. Б. Фридмана. В. Шаркевича. И. Русакова. Москва, 1918“)», был сборник «Явь» ([М.,], 1919), отпечатанный на сквернейшей (в точном смысле) серой бумаге[641]. В этом сборнике Булгаков встретил — возможно, впервые — вполне «авангардистские» стихи Пастернака и вряд ли воспринял их сочувственно.

Но Пастернак как беллетрист после выхода повести «Детство Люверс» (1922), очень замеченной критикой, был, несомненно, знаком Булгакову: мучительно стремившийся в первые московские годы войти наконец в литературу, получить имя, он искал секрет сегодняшнего литературного успеха и пристально вглядывался в каждую удачу. Работа над биобиблиографическим словарем писателей-современников также должна была обратить его внимание и к творчеству Пастернака.

В отличие от поэта, Булгаков не знал, по-видимому, ни минуты опьянения воздухом февраля и марта 1917 года. В первые же месяцы после Октябрьского переворота он «понял окончательно, что произошло» (из письма к сестре Н. А. Земской от 31 декабря 1917 года).

Со сложными чувствами, но, однако, и с охотой Булгаков стал печататься в «Накануне», тогда как о Пастернаке его биограф пишет: «Что особенно примечательно, он не участвовал в газете „Накануне“, литературное приложение к которой (редактируемое А. Толстым) пропагандировало произведения советских писателей…»[642]

В марте 1923 года Пастернак вернулся из Берлина. «Отказ от эмиграции, выношенный в ходе непосредственного соприкосновения с ее реальностью, должен был стать и стал одной из доминант всей идеологической системы последующего творчества Пастернака, — полагает Л. Флейшман, автор трех биографических книг о Пастернаке. — Так, „несостоявшаяся эмиграция“ лежит в основе фабулы „Доктора Живаго“, где два женских персонажа, сцепленных с центральным героем романтическими отношениями, направлены в противоположные стороны света»[643].