Маргарита Кирова – Одиннадцать вечера навсегда (страница 4)
Почти.
– Именно.
Когда я наклоняюсь к монитору, она закрывает окно. Быстро, но недостаточно быстро. Я успеваю увидеть строку доступа: M.VIKTOROVA. Ниже – серую пометку: «статус приостановлен».
– Что это было?
– Служебное окно.
– Там было имя Лены.
– Там не было студентки с таким именем, – говорит она и впервые смотрит на меня не устало, а настороженно.
Я достаю телефон.
– Вот фото.
Открываю галерею. Показываю вечеринку у Насти.
Пустое место.
Марина Викторовна смотрит на экран слишком долго для человека, которому всё ясно. Потом возвращает телефон.
– Вам лучше обратиться к куратору.
– Куратор тоже её не помнит.
– Тогда к врачу.
Она говорит тихо. Почти вежливо.
И поэтому особенно мерзко.
На выходе я сталкиваюсь с Лёшей с кафедры истории архитектуры. Он держит тубус с чертежами и пакет с булочкой. Булочка падает. Он ловит её коленом, локтем и каким-то чудом не роняет тубус.
– Озёрная?
– Нет времени.
– Ты вчера спрашивала про дворы на Рубинштейна?
Я останавливаюсь.
– Кто тебе сказал?
– Никто. Ты в чате писала. Потом сообщение исчезло.
– Но ты помнишь?
Он смотрит на меня уже без обычной кафедральной рассеянности.
– Помню, что исчезло. Не помню, что именно.
Это почти ничего.
Но почти ничего сегодня значит больше, чем всё остальное.
Я показываю ему чашку.
– Это Ленкина.
– Чья?
У меня внутри что-то неприятно съезжает вниз.
– Не делай так.
– Как?
– Не забывай прямо при мне.
Лёша молчит. Потом достаёт из тубуса один лист. План двора-колодца. На углу карандашом: Рубинштейна, 19. Двор 3. Время – 23:11.
– Я не знаю, кто такая Лена, – говорит он. – Но этот адрес у меня тоже есть.
К вечеру я снова открываю переписку.
Номер Лены исчез из контактов.
Осталась только синяя чашка на столе.
И на дне чашки, под высохшим чайным следом, проступили две царапины.
А. К.
Глава 3. Свежая царапина в старой стене
Днём двор на Рубинштейна почти не врёт.
Это хуже.
Ночью всё простительно: свет странный, стены давят, город устал, люди в арках становятся похожи на тех, кого лучше не спрашивать о дороге. Днём положено быть ясности. Днём мусорные баки должны быть мусорными баками, трубы – трубами, двери – дверями, а расстояние от арки до стены не должно вести себя как человек на допросе.
Я вхожу медленно. Не потому что боюсь. Хотя боюсь. Просто если идти медленно, легче считать.
Семь шагов до первой трещины в асфальте. Четырнадцать до окна с фикусом. Двадцать один до ржавой трубы. Тридцать шесть до мусорных баков.
Вчера было иначе.
У баков пахнет прокисшим молоком, мокрым картоном и железом. Кто-то выбросил кресло без одной ножки. Оно стоит боком к стене, обивка разодрана, изнутри торчит жёлтый поролон. На спинке сидит голубь и смотрит на меня круглым ненавидящим глазом.
– Слезь, – говорю я.
Голубь не слезает. В этом городе даже птицы уверены, что жильё принадлежит им по праву давности.
Стена за баками старая, с несколькими слоями краски и штукатурки. Внизу серые пятна, выше облупившаяся охра, ещё выше белёсые потёки. Я отодвигаю бак. Он скребёт по асфальту так громко, что в окне первого этажа шевелится занавеска.
Царапину я нахожу не сразу.
Сначала вижу обычное: матерное слово, телефон сантехника, кривое сердце с инициалами, следы от объявлений. Потом под трубой, почти у самого угла, замечаю свежую светлую пыль.
Надпись тонкая. Будто кто-то писал гвоздём или ключом, торопился и всё равно нажимал так, что рука должна была болеть.
«ЛЕНА К. 23:11 1991 НЕ ВЕРЬ А.К.»
Я приседаю.
В груди становится пусто и шумно. Надпись есть. Имя есть. Я не придумала. Я не сломалась тихо в своей комнате между тётей Ниной, котом и чековыми бумажками.
Я тянусь к стене.
– Руку убери, – говорят за спиной.
Я вздрагиваю так, что ударяюсь локтем о бак. Голубь наконец взлетает, хлопая крыльями мне почти в лицо.
У арки стоит старик. Высокий, сухой, в старой тёмной куртке, которая видела столько зим, что могла бы сама получать пенсию. На голове кепка. В руке связка ключей. Лицо узкое, с глубокими складками у рта, глаза серые и злые.
– Что?