Маргарита Кирова – Мир гигантских мужчин (страница 21)
– Дар лечит плоть, – говорит она. – Кость. Кровь. Лихорадку. Это ты уже видела.
Мне хватает короткого движения головы.
– Но есть боль без крови.
Она кладёт ладонь себе на грудь. Медный браслет скользит к локтю.
– Страх. Горе. Стыд. Тоска. Иногда дар слышит и это. Иногда хочет исправить. Нельзя.
– Почему?
– Потому что человек не сломанная чашка. Нельзя просто склеить и радоваться.
Под её пристальным вниманием у меня под кожей становится холодно.
– И потому что дар никогда не берёт из воздуха. Запомни это сейчас, пока не поздно. Простую рану он берёт усталостью. Глубокую – болью. Чужую душу – памятью. Иногда мелкой: запахом дома, словом из детства, лицом человека, которого любила. Иногда большой. А если лечишь против воли – дар идёт криво. Может сжечь, может оставить внутри пустоту.
Я медленно убираю пальцы с чашки.
– Ты говоришь так, будто это уже случалось.
– Случалось. Арон под конец не помнил имени своей матери. Всё ещё лечил. Всё ещё улыбался детям. Но имени не помнил.
У калитки Пегашка тихо фыркает, и этот обычный звук почему-то пугает сильнее легенды.
– Почему ты не сказала раньше?
– Потому что раньше ты лечила пальцы и лошадей. Теперь ты начнёшь лечить войну.
Я смотрю на её руку.
– А помочь можно?
– Иногда. Если умеешь не утонуть.
Она произносит последнее слово так, что я вспоминаю водопад. Тёплую плотную воду. Свет внутри. Три секунды падения и белизну, в которой у меня будто вынули из груди старое сердце и положили другое, неподходящее по размеру.
– Как?
– Сначала учишься слышать. Потом – закрываться.
– Это звучит наоборот.
– Многие полезные вещи звучат наоборот.
Она берёт мою руку. Её ладонь широкая, сухая, шершавая от трав и работы. Моя в её руке выглядит детской. Я уже почти перестала раздражаться от этого. Почти.
– Положи сюда.
Она кладёт мою ладонь себе на грудь, прямо над сердцем.
Я дёргаюсь.
– Мирра…
– Слушай.
– Я не умею.
– Умеешь. Ты просто думаешь, что умение должно выглядеть красиво.
Это нечестно. И слишком точно.
Я закрываю глаза.
Сначала ничего. Только тепло её тела через плотную ткань. Медленное дыхание. Где-то рядом звякает упряжь Пегашки. Кейрон что-то говорит лошади. Лошадь отвечает вздохом. В траве шуршит мелкая живность. Я думаю о том, что в Екатеринбурге сейчас, возможно, дождь, грязь у подъезда и мама покупает кефир в магазине у дома. Мысль приходит ни к чему. Только приходит.
Потом под моей ладонью раскрывается тишина.
В ней есть звук. Очень дальний. Как если приложить ухо к двери и услышать, что за ней кто-то плачет, но не хотеть подслушивать.
Я вижу не картинку. Скорее чувствую: пустой угол комнаты. Низкая кровать. Детская чашка с трещиной. Сухая злость, давно остывшая, но не выброшенная. И дорога. Долгая, чужая дорога на восток.
Я открываю глаза.
Мирра задерживает взгляд так, будто впервые видит не легенду, а меня.
– Ты потеряла кого-то, – говорю я.
Голос у меня чужой.
– Недавно. Нет… не умер. Ушёл. Ты злишься. Но больше – ждёшь.
Лицо Мирры не меняется. Только пальцы на моей руке сжимаются сильнее.
– Сын, – говорит она.
Я не нахожу ответа.
– Три года назад ушёл к оркам. Сказал, что не будет воевать за воду, которой хватит всем, если перестать считать её честью. Глупый мальчишка. Ему было двадцать семь. Уже мужчина, а всё равно мальчишка. Я не знаю, жив ли.
Я должна сказать: не знаю. Так правильно. Так безопасно. Так честно.
Но дар уже поднялся в груди, тихий, розоватый, тёплый. Он тянется не к её боли, а к той тонкой нити, что уходит куда-то далеко. Через горы. Через сухую землю. Через тёмные палатки, чужой язык, дым над кострами.
– Жив, – говорю я.
Мирра резко выдыхает.
Я убираю руку.
– Я не знаю, откуда это знаю.
– Дар знает дороги, которые мы не видим.
– Я могла ошибиться.
– Могла.
Она смотрит на каменную чашу с цветами. Один цветок перевернулся вниз лепестками и плавает как маленькая утонувшая лодка.
– Но я тебе верю.
От этих слов мне становится хуже. Лучше, но хуже.
Я отступаю на шаг. В ладони покалывает. Будто я держала её дольше, чем нужно над огнём. Кейрон у калитки делает полшага вперёд, потом останавливается. Я держу глаза в стороне. Не хочу видеть, сколько он заметил.
– Вот почему опасно, – говорит Мирра уже обычным голосом. – Ты услышала мою боль и захотела дать мне ответ. Ответ может спасти. Может сломать. Теперь я буду ждать иначе. Это тоже твоя ответственность.
– Я не просила такую ответственность.
– Никто не просит. Её замечают, когда она уже сидит за столом и ест твой хлеб.
Я почти говорю резкость. Сдерживаюсь. Не потому, что Мирра неправа. Потому что права.
Мы возвращаемся в дом. Мирра достаёт из сундука свёрнутую ткань и какие-то старые записи на тонких коричневых листах. На них линии, знаки, рисунки ладоней. Я понимаю мало, но узнаю схему: тело, каналы боли, места, где дар входит легче. Медицина Лорны. Не моя, но близкая по смыслу. Люди везде рисуют тело, когда боятся его потерять.
– Заберёшь, – говорит Мирра.