Максим Власов – Творя реальность (страница 1)
Максим Власов
Творя реальность
Глава 1. Пустота
Курсор мигает.
Мигает, как пульс чего-то, что ещё не родилось. Или уже умерло. Белый экран, пустой документ, и эта чёрная вертикальная чёрточка — появляется, исчезает, появляется, исчезает — словно сердце текста, которого пока нет. Словно мир спрашивает: ну что, ты ещё здесь? Ты ещё жив? Ты ещё пытаешься?
Я ещё пытаюсь.
Ночь. Не знаю, который час. Не знаю, какой день. Было время, когда это имело значение — часы, дни, расписания. Будильник в семь, кофе в семь пятнадцать, дорога на работу, дорога с работы, ужин, сон, повтор. Была жизнь, которая измерялась единицами времени, и мне казалось, что если я точно знаю, который час, — значит, я контролирую свою жизнь. Какая смешная была иллюзия. Какая трогательная, детская, нелепая вера в то, что цифры на экране телефона как-то связаны с тем, что происходит у тебя внутри.
Сейчас внутри — пустота. И она не тихая. Пустота никогда не бывает тихой — это один из самых больших обманов, которыми мы себя кормим. Мы говорим «пустота» и представляем себе белое пространство, безмолвие, покой. Ничего подобного. Пустота — это вой. Это когда внутри тебя огромный зал с бетонными стенами, и каждая мысль отскакивает от них и возвращается к тебе усиленная стократно. Это эхо самого себя. Это когда тебе не о чем думать — и именно поэтому ты думаешь обо всём сразу, и каждая мысль кричит, требует внимания, тянет за рукав, а ты стоишь посередине и не можешь выбрать ни одну, потому что все они одинаково бессмысленны.
Комната. Моя комната. Моя крепость. Моя тюрьма. На столе — три чашки с остатками кофе. Одна — сегодняшняя, с тёмной жижей на дне, которая уже покрылась плёнкой. Вторая — вчерашняя, с присохшим коричневым кольцом. Третья — я даже не помню, когда я её наливал. Может быть, позавчера. Может быть, в прошлой жизни. Она стоит как маленький памятник тому, что время всё-таки проходит, даже когда кажется, что оно остановилось.
Книги. Горы книг. Они повсюду — на столе, на полу, на подоконнике, на стуле, который давно перестал быть стулом и стал просто ещё одной горизонтальной поверхностью для складирования. Я читал их. Я пожирал их. Я искал в них что-то — формулу, рецепт, заклинание. Волшебное слово, которое объяснит мне, почему мне так плохо и как сделать, чтобы стало хорошо. Философия, психология, эзотерика, нейронаука, поэзия, религия. Каждая книга давала маленький кусочек ответа, как если бы кто-то разбил зеркало на тысячу осколков и спрятал их в разных местах. Я собирал осколки, но картинка не складывалась. Или складывалась, но я не мог её увидеть. Или видел, но не мог вынести того, что она показывала.
Закладки. Жёлтые, зелёные, розовые — торчат из книг, как маленькие флажки на карте неизвестной территории. Я помечал важные места. Подчёркивал строки. Писал на полях. «Да!» — восклицательный знак. «Нет, не так» — перечёркнутое. «Подумать» — с вопросительным знаком. Все эти пометки были моим способом вести диалог с теми, кто умнее меня. С теми, кто уже прошёл через это. С теми, кто нашёл слова для того, для чего я слов найти не могу.
Пепельница. Полная. Переполненная. Окурки торчат из неё, как кресты на маленьком кладбище. Каждый — это пауза в мышлении. Момент, когда мозг перегревался, и я вставал, брал сигарету, подходил к окну, смотрел в темноту и вдыхал дым, как будто он мог заполнить ту дыру, которая зияла внутри. Дым, конечно, ничего не заполнял. Он просто давал мне иллюзию действия. Я что-то делал: подносил к губам, затягивался, выдыхал. Ритуал. Маленькая церемония ничего. Но даже ритуал ничего — это больше, чем ничто ничего.
Я не помню, когда в последний раз ел нормальную еду. Нормальную — это ту, которую готовят, которая горячая, которая пахнет домом. У меня на кухне есть хлеб. Кажется, есть. Если он не заплесневел. И банка чего-то консервированного. Есть можно, но есть — это признать, что ты живёшь. Что тебе нужно топливо. Что тело требует обслуживания. А я не хочу обслуживать тело. Я хочу, чтобы тело оставило меня в покое и дало мне думать. Дало мне писать. Дало мне найти то, что я ищу, — даже если я сам не знаю, что это.
С улицы проникает сирена.
Она начинается далеко — тонкий, пронзительный звук, который нарастает, приближается, заполняет комнату, бьёт по ушам — и уходит, затихает, растворяется в ночи. Скорая помощь. Или полиция. Кто-то где-то прямо сейчас переживает худший момент своей жизни. У кого-то инфаркт. Или авария. Или нож. Или просто приступ паники, такой, от которого кажется, что умираешь, хотя все показатели в норме, и врач потом скажет: «Это просто стресс. Попейте валерьянку.» Просто стресс. Просто ваша душа рвётся на части. Просто ваш мозг решил, что жить больше незачем, и послал телу сигнал эвакуации. Ничего страшного. Валерьянка.
Сирена причиняет мне боль. Физическую, настоящую, как будто между мной и миром нет кожи. Как будто кто-то содрал с меня защитный слой — тот, который у нормальных людей позволяет слышать сирену и не вздрагивать, видеть новости и не плакать, проходить мимо чужого горя и не чувствовать его собственным телом. У меня этого слоя нет. Может быть, он был когда-то. Может быть, он износился. Или я сам его содрал — в попытке чувствовать хоть что-то, когда внутри стало слишком тихо и слишком пусто.
Потом — смех. Откуда-то снизу, с улицы. Молодой, звонкий, бессмысленный смех. Кто-то смеётся. Просто так. Посреди ночи. И этот смех — тоже боль. Не потому что я завидую. Нет, зависть — это слишком определённое чувство, оно требует объекта, желания, сравнения. Это не зависть. Это что-то более глубокое. Это ощущение, что смеющийся человек и я существуем в разных измерениях. Что между нами — не расстояние, а пропасть. Что он — там, где жизнь ещё имеет вкус, где ночь — это время для радости, а не для агонии. А я — здесь. Где ночь — это единственное время, когда можно быть собой. Потому что днём нужно притворяться.
Гул проезжающей машины. Он проходит через стены, через окно, через меня — и оставляет после себя вибрацию, которая затихает медленно, как волна на поверхности чёрной воды. И я думаю: каждый звук — это напоминание о том, что мир продолжается. Что он не остановился, чтобы подождать меня. Что поезд ушёл, а я стою на перроне и смотрю ему вслед, и даже не помню, куда он шёл.
Я сижу перед экраном и понимаю одну вещь с абсолютной, ледяной ясностью: если я выйду туда — за дверь, в тот мир, который гудит, и смеётся, и воет сиренами, — меня не станет.
Не в том смысле, что я умру. Смерть — это определённость. Это точка. Это — всё, но по крайней мере это — всё. Нет. Случится кое-что хуже. Я растворюсь. Размоюсь. Стану тем, чем был раньше, — функцией. Элементом системы, которую я не строил и не выбирал. Биологическим механизмом, который ест, спит, работает и умирает.
Я знаю, как это происходит. Я видел это. Я был этим.
Ты встаёшь утром — не потому что хочешь, а потому что будильник. Ты ешь завтрак — не потому что голоден, а потому что «нужно». Ты идёшь на работу — не потому что она имеет смысл, а потому что за неё платят. Ты общаешься с людьми — не потому что тебе есть что сказать, а потому что молчание вызывает вопросы. Ты улыбаешься — не потому что радостно, а потому что так проще. И так день за днём, неделя за неделей, год за годом, и в какой-то момент ты понимаешь, что не можешь вспомнить ни одного дня, который отличался бы от остальных. Не можешь вспомнить ни одного момента, когда ты был — не существовал, а был. По-настоящему. Всем собой. Когда каждая клетка твоего тела знала: вот оно. Вот я. Вот жизнь.
Это не жизнь. Это — черновик жизни. Бесконечный, вялый, неотредактированный черновик, который никто никогда не перепишет набело, потому что никто даже не замечает, что это черновик.
И я подумал: нет. Не хочу. Не буду. Не могу. Лучше эта комната. Лучше этот хлам, эти чашки, эта пепельница, этот мигающий курсор. Лучше боль, чем анестезия. Лучше пустота, чем наполненность мусором.
Пальцы лежат на клавишах.
Между мыслью и словом — стена. Я чувствую её почти физически. Как будто мысли — по одну сторону, а клавиатура — по другую, и между ними — что-то плотное, непрозрачное, непроницаемое. Как стекло. Я вижу слова, которые хочу написать, — вижу их силуэты, их тени, — но не могу до них дотянуться.
Это не писательский блок. Писательский блок — это когда нечего сказать. У меня — наоборот. Сказать нужно так много, что всё слипается в один ком, в одну неразличимую массу, и я не знаю, за какую нить потянуть. Или знаю, но боюсь: потянешь за одну — и весь клубок размотается, и я увижу то, что внутри. А внутри — я подозреваю, я знаю, я чувствую всей кожей — внутри есть что-то, к чему я ещё не готов. Что-то, что я спрятал от себя так глубоко, что уже не помню, что именно. Помню только, что спрятал. Помню усилие — напряжённое, осознанное усилие забывания. Как заталкиваешь вещь в переполненный шкаф и наваливаешься на дверцу всем телом, чтобы она не открылась.
Я бьюсь о стену. Пальцы лежат на клавишах — и ничего. Ни одного слова. Курсор мигает. Издевается. «Ну что, — говорит он, — ты же хотел писать? Ты же думал, что у тебя есть что-то важное? Что ты — особенный? Что через тебя говорит вселенная? Вот тебе клавиатура. Вот тебе пустая страница. Давай. Я жду.»