Максим Тихонов – Пепел и кровь (страница 9)
Он закрыл глаза.
Второй выстрел прозвучал тише первого. Или мне так показалось.
Потом наступила тишина.
Только ветер гнал песок по склону, да верблюды тяжело сопели в темноте.
Я стоял, не двигаясь, пока в ушах не перестало звенеть. Руки были в крови. Не в первый раз, но от этого никогда не становится проще – просто учишься не разбирать свои мысли сразу после.
Я медленно выдохнул, опустил ружьё и оглядел лагерь.
Надя была на месте. Палатку не тронули. Сумки тоже.
Зато теперь у меня были три тела, чужое оружие и ещё меньше времени, чем вчера.
Я подобрал свой нож, вытер лезвие о плащ мертвеца и вернул в ножны.
Старик оказался прав в одном: пустыня действительно смотрела в ответ.
Только не на него.
На меня.
И где-то там, за чернотой барханов, в той стороне, куда ушёл волчонок, будто ждал следующий шаг.
До рассвета я почти не спал.
Сначала просто стоял посреди лагеря, пока кровь стучала в висках, а ветер медленно заметал следы борьбы. Потом заставил себя двигаться. Проверил снаряжение, осмотрел верблюдов, собрал оружие. У старика нашёл старый дробовик, у молодого – ружьё попроще и нож с костяной рукоятью. Ничего особенного. Никаких тайных карт, записок или магических безделушек – только чужая жадность, приведшая их в пустыню.
Тела я закопал так глубоко, как смог.
Песок не любит хранить мёртвых. Он принимает их без торжественности, без памяти, без сострадания. Стоит насыпать сверху пару лишних слоёв – и через сутки уже кажется, будто человека здесь никогда не было.
Когда я закончил, руки дрожали не от жалости и не от страха, а от усталости. Я сел на корточки возле потухшего костра и долго смотрел на серую полоску горизонта, где небо медленно светлело.
Ночь в пустыне умеет делать людей честными.
Нет городского шума, нет стен, нет света фонарей, нет чужих голосов, за которыми можно спрятаться. Есть только ты, холод, песок и память о том, что сделал. И если совесть всё ещё жива, она обязательно найдёт тебя именно в такие часы.
Я не считал себя хорошим человеком.
После службы – тем более.
Но одно дело – понимать, что ты способен убить, и совсем другое – сидеть потом в темноте, чувствуя, как в складках одежды засыхает чужая кровь.
Надя тихо фыркнула у привязи.
Я поднял голову.
Ветер изменился. Стал теплее. Чуть живее. Ночь уходила.
К рассвету я свернул лагерь, закрепил поклажу и вывел верблюдицу дальше на запад. За спиной остались три едва заметных холмика и клочья следов, которые вскоре всё равно сожрёт песок.
Когда солнце поднялось над дюнами, пустыня снова выглядела безмятежной.
Словно ночью здесь не происходило ничего.
Словно не было крови, криков, выстрелов и чужих глаз, полных последнего животного страха.
Только я уже знал: назад дороги больше нет не только из-за Артура. Что бы ни ждало меня у зиккурата, оно уже начало расчищать к себе путь через смерть.
И всё же я шёл вперёд.
Пятый день пути доконал меня почти полностью.
Сначала ушла злость. Потом страх. Потом даже усталость перестала быть чем-то отдельным и превратилась просто в состояние тела, в его новую норму. Осталась только тупая, вязкая необходимость переставлять ноги, следить за водой, не выпускать повод и не давать себе лечь на песок хоть на минуту дольше нужного.
Компас начал сходить с ума ещё утром.
Стрелка крутилась, дёргалась, будто под землёй шевелилось что-то огромное и невидимое, сбивающее сами направления. Карта тоже перестала быть надёжной опорой – я смотрел на неё, но всё чаще ориентировался уже не по ней, а по ощущению, которое трудно было назвать иначе как зовом.
Именно тогда волчонок снова появился.
Он шёл впереди, иногда замирая на вершине очередного бархана, оборачиваясь и дожидаясь меня. Чёрный, маленький, нереальный на фоне расплавленного золота песков. Если бы я увидел его в первый день, то, наверное, ещё попытался бы убедить себя, что это мираж. Теперь – нет.
Слишком часто он являлся именно там, где дорога снова начинала смыкаться вокруг меня.
Солнце уже клонилось к закату, когда я увидел его.
Сначала подумал, что это ещё одна игра воздуха.
Но миражи плывут.
Они дрожат, распадаются, отступают по мере приближения.
Это – нет.
Зиккурат.
Он поднимался из песка, как давно забытая часть самой земли. Ступенчатый, массивный, слишком правильный для природы и слишком древний для человеческой памяти. Шестьдесят на шестьдесят метров – цифра из папки вдруг обрела плоть, камень и тень. Большая часть сооружения всё ещё покоилась под песком, но верхние террасы и вход были очищены, словно сама пустыня веками обходила это место стороной.
Я остановился.
Надя тоже.
Даже она почуяла что-то неладное – вытянула шею, фыркнула и нервно переступила передними ногами.
Камень зиккурата был не жёлтым и не серым, как я ожидал, а тёмным, с едва заметным красноватым оттенком, будто когда-то впитал в себя не только солнце, но и кровь. Вдоль стен тянулись выцветшие символы. Некоторые напоминали клинопись, другие – рисунки, третьи были похожи на знаки, которые человеческая рука и придумать-то не должна была.
Я подошёл ближе и провёл ладонью по поверхности.
Камень оказался тёплым.
Не от солнца – иначе нагрелся бы весь, до обжига. Нет. Это было другое тепло. Глубинное. Словно внутри сооружения всё ещё тлело что-то древнее, не погасшее до конца.
Пальцы сами скользнули ниже, по выщербленным линиям.
И мне вдруг показалось, что некоторые знаки я почти понимаю. Не читаю – скорее узнаю, как человек узнаёт чужой язык из сна.
Врата.
Тень.
Кровь.
Сон.
Я отдёрнул руку.
Сердце тяжело ударило в грудь.
– Нет, – пробормотал я себе под нос. – Нет. Я не понимаю это. Не понимаю.
Но мир уже и не требовал от меня рациональности. Он просто медленно, шаг за шагом, снимал с вещей привычные маски.
Вход располагался выше, на одной из верхних террас. Я поднялся туда осторожно, не сводя глаз с проёма. Массивная дверь, которую я видел на фотографии, была здесь – реальная, чёрная, покрытая рельефом и той же вязью древних символов. В центре – углубление.
Ровно под форму бронзового диска.